—   Все наши офицеры и даже солдаты, — объяснил офицер, — экипированы книгами подобного содержания. Они могут обходиться без женщин и дрочить по мере надобности, созерцая подобные приапические рисунки.

        Моня часто ходил навещать русских раненых. Там он отыскал и польскую санитарку, преподавшую ему в палатке Федора уроки жестокости.

        Одним из раненых был пехотный капитан родом из Архангельска. Ранен он был не слишком тяжело, и Моня частенько беседовал с ним о том, о сем, усевшись у изголовья его кровати.

         Однажды Катыш — так звали раненого капитана — протянул Моне письмо с просьбой   прочесть его.   В письме говорилось,   что   жена Катыша изменяет ему с торговцем пушниной.

—   Я ее обожаю, — сказал капитан, — я люблю эту женщину больше, чем самого себя, и страшно страдаю, зная, что она принадлежит другому, но я и счастлив, я чудовищно счастлив.

—   Как вы примиряете эти два чувства? — спросил Моня. — Они же противоречат друг другу.

—   Во мне они смешиваются, — сказал Катыш, — и я не испытываю сладострастия, если не испытываю страданий.

—   Так вы мазохист? — живо заинтересовавшись, спросил Моня.

—   Если вам угодно, — кивнул офицер. — Впрочем, мазохизм очень даже похож на наставления христианской религии. Ладно, раз вы мною интересуетесь, расскажу-ка я вам свою историю.

—   С охотой ее выслушаю, — предупредительно сказал Моня, — но сначала выпейте, чтобы прочистить горло, этот лимонад.

        И капитан Катыш начал свой рассказ.

—   Я родился в 1874 году в Архангельске и с самых юных лет чувствовал своего рода горькую радость каждый раз,   когда меня наказывали. Все несчастья, обрушившиеся на нашу семью, еще более развили и отточили эту способность наслаждаться несчастьем.

        Причиной всему, конечно, послужил избыток нежности. Когда убили моего отца, а мне тогда, как я припоминаю, было пятнадцать лет, первый раз в жизни испытал я по поводу его кончины наслаждение. Потрясение и ужас заставили меня спустить. Моя мать сошла с ума,

 и когда я ходил навещать ее в приют для умалишенных, я дрочил, слушая, как она омерзительнейшим образом несет околесицу, поскольку она считала, что превратилась в отхожее место, и описывала сравшие в нее воображаемые жопы. Приходилось запирать ее в те

дни, когда она воображала, что яма в ней оказывалась переполнена. Она становилась буйной и громогласно требовала, чтобы золотари ее опорожнили. Я едва мог все это слушать. Она меня по-прежнему узнавала.

—   Сынок, — говорила   она, — ты   разлюбил   свою   матушку,   ты ходишь в другие нужники. Присядь же на меня и высрись в свое удовольствие. Найдешь сортир себе другой ты, но мать на свете лишь одна. Да, еще не забывай, сынок, яма уже полна. Вчера торговца пивом, который зашел в меня посрать, мучил понос. Я полна под завязку, мне больше ничего не вместить. Позови поскорее золотарей.

        Поверьте мне, сударь, я испытывал сильнейшее отвращение, а также и огорчение, ибо боготворил свою матушку, но в то же время я чувствовал невыразимое наслаждение, слушая эти омерзительные речи. Да, сударь, я наслаждался, дрочил и трухал.

        Я пошел в армию и, благодаря своим связям, остался служить на севере. Я часто навещал семью обосновавшегося в Архангельске протестантского пастора, он был англичанин, и у него росла дочь — столь восхитительная, что все мои описания могут разве что вполовину дать вам представление, какой красавицей она была на самом деле. Однажды мы танцевали с ней на семейной вечеринке, и после вальса Флоренс как бы случайно провела ручкой у меня между ног и спросила:

—   У вас стоит?

       Она заметила, что я пребывал в состоянии мучительной эрекции, но, тут же улыбнувшись, добавила:

—   А я, я тоже вся мокренькая, но отнюдь не в вашу честь. Я спустила из-за Дира.

       И она с нежностью устремилась навстречу Диру Киссарду, норвежскому коммивояжеру. Какое-то мгновение они обменивались шутками, потом начался новый танец и, обнявшись и не спуская друг с друга влюбленных глаз, они забыли об окружающих. Я терпел смертные муки. Ревность изгрызла мне сердце. И если Флоренс была для меня желанна, желал я ее несравненно сильнее с того самого дня, когда узнал, что она меня не любит. Я спустил, глядя как она танцует с моим соперником. Я представлял их себе в объятиях друг друга, и мне пришлось отвернуться, чтобы никто не заметил моих слез.

       Тогда, побуждаемый демоном вожделения и ревности, я поклялся себе, что она станет моей женой. Были у Флоренс некоторые странности: она говорила на четырех языках — французском, немецком, русском и английском, не зная, на самом деле, ни одного из них, и жаргон, которым она обходилась, нес на себе некий отпечаток дикости. Я же сам отлично говорю по-французски и досконально знал французскую литературу, особенно поэзию конца XIX века. Я сочинил для Флоренс стихи, которые сам называл символическими, на самом деле, они просто-напросто выражали мою тоску.

        Жизнь гарнизона на севере России оставляет в мирное время сколько угодно досуга. Свободное время военного обычно заполняют собой охота и светская жизнь. Охота привлекала меня лишь в очень незначительной степени, а мои светские занятия можно было резюмировать всего в нескольких словах: получить Флоренс, которую я любил и которая не любила меня. Это был тяжкий труд. Я без конца жестоко страдал, потому что Флоренс все больше и больше меня не выносила, насмехалась надо мною и флиртовала напропалую с охотниками на белых медведей, скандинавскими торгашами, а однажды, когда ничтожная французская оперетка решила осчастливить своими спектаклями наше туманное захолустье, я застал во время северного сияния Флоренс катающейся на коньках рука об руку с тенором, отвратительнейшим козлом, родом из Каркассона.

          Но я, сударь, был богат и мои усилия были небезразличны отцу Флоренс, на каковой я не мытьем, так катаньем, в конце концов, и женился.

       Мы отправились во Францию, и по пути она ни разу даже не позволила мне себя обнять. Мы прибыли в Ниццу в феврале, в разгар карнавала.

       Мы сняли виллу, и в день битвы цветов Флоренс оповестила меня, что она решила потерять девственность сегодня же вечером. Я подумал, что моя любовь будет наконец вознаграждена, но не тут-то было. Увы! Я только вступал на голгофу своего сладострастия.

        Флоренс добавила, что для того, чтобы свершить это, она выбрала отнюдь не меня.

        Она заявила, что я слишком нелеп и не справлюсь с этим. «Я хочу француза, французы так галантны и разбираются в любви. Я сама выберу себе е...ря во время праздника».

         Привыкнув к послушанию, я только склонил голову. Мы отправились на битву цветов. Молодой человек, акцент которого выдавал в нем уроженца не то Ниццы, не то Монако, уставился на Флоренс. Она оглянулась на него и улыбнулась. Я страдал сильнее, чем суждено кому бы то ни было в любом из кругов Дантова ада.

         Во время битвы цветов мы вновь его увидели. Он в одиночку восседал в двуколке, в изобилии украшенной редкими цветами. В нашей же открытой коляске можно было сойти с ума, поскольку Флоренс пожелала, чтобы ее целиком убрали туберозами.

          Когда наши коляски встретились, он бросил цветы Флоренс, которая любовно разглядывала его, кидая букеты тубероз.

          Взволнованная, она в свою очередь очень сильно метнула в него свой букет, цветы и стебли которого, мягкие и клейкие, оставили пятно на фланелевом костюме хлыща. Флоренс тут же извинилась и, без обиняков спустившись, пересела в его коляску.

          Это оказался богатый житель Ниццы, разбогатевший на унаследованной им от отца торговле оливковым маслом.

         Просперо, так звали молодого человека, без особых экивоков принял мою жену, и в конце битвы их коляска получила первый приз, а моя — второй. Играла музыка. Я видел, как Флоренс держала вымпел, завоеванный моим соперником, которого она целовала прямо