— Я беру негритянку, —объявил Рогонель, и эта царица Савская услышав, что ее вызывают, поднялась и приветствовала своего Соломона следующими любезными словами:

— Ты хошь ети мою толсту ка'тофлину, масса генерал?

  Рогонель нежно ее обнял. Но Моню не удовлетворила эта международная выставка.

— Где японки? — спросил он.

— Это обойдется еще в пятьдесят рублей, — заявила наставница, подкручивая пышный ус, — вы же понимаете, это враги!

  Моня заплатил, и в комнату ввели десятка два японских куколок, разодетых в национальные костюмы.

  Князь выбрал одну, совершенно очаровательную, и наставница провела обе пары в отведенный для траханья закуток.

  Негритянка, которую звали Корнелией, и японочка, откликавшаяся на изысканное имя Килемю, что означает бутон японской мушмулы, разделись, напевая, одна — на триполитанском макароническом жаргоне, другая — на бичламаре.

  Разделись и Моня с Рогонелем.

  Князь предоставил своему камердинеру самому разбираться в уголке с негритянкой и целиком занялся Килемю, чья одновременно детская и строгая красота очаровывала его.

  Он нежно обнял ее, и всю эту ночь, ночь любви, до них то и дело доносился грохот обстрела. Кротко взрывались снаряды. Казалось, что некий восточный князь устроил фейерверк в честь какой-то грузинской принцессы-девственницы.

  Килемю при всей своей миниатюрности была изумительно сложена, тело ее напоминало цветом персик, крохотные заостренные грудки упругостью не уступали теннисным мячикам. Волосы у нее на лобке были собраны в один маленький и жесткий черный завиток, напоминавший смоченную кисть.

  Она легла на спину, и, прижав бедра к животу и согнув колени, развела ноги в стороны, словно открыла книгу.

  Эта немыслимая для европейских женщин поза изумила Моню.

  Он тут же оценил ее прелести. Его елдак целиком, по самую мошонку погрузился в податливое влагалище, которое, поначалу широко распахнувшись, тут же вновь удивительным образом сжалось. И оказалось, что эта, едва, казалось, достигшая брачного возраста девушка была оснащена щипцами, которыми впору было колоть орехи. Моня вполне в этом убедился, когда после последних конвульсий сладострастия спустил в тут же безумно сжавшуюся вагину, которая и высосала у него из стебля все до последней капли...

— Расскажи мне свою историю, — сказал Моня Килемю, пока из угла доносилась циничная икота Рогонеля и негритянки.

  Килемю уселась.

— Я,— сказала она,— дочь музыканта, он играл на сямисэне— это инструмент наподобие гитары, на котором играют в театре. Мой отец изображал хор и, наигрывая печальные мелодии, нараспев декламировал под них лирические истории, находясь в укрытом ширмами от глаз зрителей закутке на авансцене.

  Моя мать, красавица Июльский Персик, исполняла главные роли в излюбленных японской драматургией длинных пьесах.

  Я вспоминаю, что мои родители играли в таких пьесах, как «Сорок семь ронинов», «Прекрасная Сигенаи» и «Тайкоки».

  Наша труппа переходила из города в город, и восхитительная природа, среди которой я росла, всегда всплывает у меня в памяти в моменты любовной покинутости.

  Я карабкалась на мацу, на этих хвойных гигантов, я ходила смотреть, как купаются в реках обнаженные и прекрасные самураи, огромные детородные органы которых не имели для меня тогда никакого значения, и я смеялась вместе с веселыми и красивыми служанками, приходившими их вытирать.

  О! Заниматься любовью в моей вечно цветущей стране! Любить могучего борца под розовыми вишневыми деревьями, в обнимку спускаться с ним с холмов!

  Матрос, получив отпуск в кампании «Ниппон Дзосен Каиша», — а приходился он мне кузеном — лишил меня в один прекрасный день

девства.

  Мои родители играли в «Великом воре», и зал был переполнен. Мой кузен взял меня с собой на прогулку. Мне было тринадцать лет. Он уже побывал в Европе и рассказывал мне о чудесах мироздания, о которых я знать не знала. Он привел меня в пустынный сад, полный ирисов, темно-красных камелий, желтых лилий и лотосов, напоминавших своими розовыми лепестками мой язычок. Там он обнял меня и спросил, занималась ли я раньше любовью, на что я ответила — нет. Тогда он, распахнув кимоно, стал щекотать мои груди, отчего мне стало смешно, но я сразу посерьезнела, когда он сунул мне в руку свой твердый, толстый и длинный член.

— Что ты хочешь с ним сделать? — спросила я его.

  Не отвечая, он уложил меня, заголил мне ноги и, засунув в рот язык, прорвал заслон моей девственности. Я нашла в себе силы закричать, и мой крик, должно быть, взволновал вольные злаки и прекрасные хризантемы в просторном пустынном саду, но во мне уже проснулось сладострастие.

  Потом оружейник поднял меня, он был прекрасен, как Дайбицу из Камакуры, а его уд, словно сделанный из золоченой бронзы и поистине неисчерпаемый, заслуживает религиозного поклонения. Каждый вечер, перед тем как заняться любовью, мне казалось, что я не смогу ею насытиться, но испытав пятнадцать раз подряд, как орошает его горячее семя мою вульву, я сама подставляла ему свой нежный тыл, чтобы он мог насытиться хоть им, а если я слишком уставала, то брала его член в рот и сосала, пока он не велел прекратить! Он покончил с собой, следуя предписаниям бусидо, и, свершив сей рыцарский поступок, оставил меня неутешной и одинокой.

  Меня приютил англичанин из Иокогамы. От него пахло трупом, как от всех европейцев, и я долго не могла свыкнуться с этим запахом.

И вот, я умоляла его, чтобы он имел меня в зад, чтобы только не видеть перед собой его животное лицо с рыжими бакенбардами. Однако под конец я привыкла к нему и, поскольку он очутился у меня под каблуком, частенько заставляла его лизать себе вульву, пока однажды от спазма в языке он не смог им больше пошевелить.

  Утешала меня одна моя подруга, с которой я познакомилась в Токио — и до безумия в нее влюбилась.

  Она была прекрасна, как весна, и всегда казалось, что две пчелки присели собрать нектар на кончике ее грудей. Ублажали мы друг друга при помощи куска желтоватого мрамора, вырезанного с обоих концов в форме мужского члена. Мы были ненасытны в объятиях друг друга, обезумев, покрытые пеной, что-то вопя, мы яростно трепыхались, будто две собаки, которые хотят сгрызть одну и ту же кость.

  В один прекрасный день англичанин сошел с ума, он решил, что он — сегун, и захотел отомстить микадо.

  Его забрали, и я стала вместе со своей подругой шлюхой, пока не влюбилась в немца — большого, сильного, безбородого, с огромным и неистощимым членом. Он избивал меня, и я обнимала его, обливаясь слезами. В конце, совсем избитой, он подавал мне милостыню своим удом, и я наслаждалась, как одержимая, сжимая его изо всех сил.

  Однажды мы сели на корабль, он отвез меня в Шанхай и продал там хозяйке публичного дома. Он ушел, мой прекрасный Эгон, даже ни разу не оглянувшись, оставил меня в отчаянии среди насмехавшихся надо мною женщин из публичного дома. Впрочем, они неплохо выучили меня своему ремеслу, но когда я накоплю достаточно денег, я уйду отсюда как честная женщина в открытый мир, чтобы разыскать своего Эгона, почувствовать еще раз у себя в вульве его член и умереть, вспоминая о розовых деревьях Японии.