Реалист Алексей Битнер, сын русской матери, никак не мог поспевать к кофе и каждодневно принимать ванну. Готфрид Готфридович прозвал его – «шалаш некрытый», по-русски. Юноша читал Достоевского и Соловьева, твердил брюсовские стихи, и по естественным наукам с трудом у него выходили тройки. Впрочем, Готфрид Готфридович не тратил на него времени, предоставив его фрау Леонтине. Ласков ли был юноша, или в нем говорил пол, запутанный родством, – этого не знал он сам, – и он, конечно, не умел разбираться в бытейском и духовном мире фрау Леонтины. Фрау Леонтина вела хозяйство, помогала мужу в его литературных работах, рылась в справочниках (также с красно-синим карандашом), переписывала доклады и статьи для «Сельскохозяйственного вестника» и для «Зоотехнии». Реалист ходил в школу, учил уроки. В новом городе дружб у него еще не возникло. В досуги он приходил к фрау Леонтине, ластился к ней, звал ее на диван, и на диване, положив голову свою к ней на колени, на белое ее платье, читал вслух ей – Брюсова, Андреева, Чирикова, – то, что попадалось в толстых журналах. Читая, ее рукою гладил он свои щеки, – и, отрываясь от чтения, целовал белую ее руку. Прощаясь, они целовались. Все это отступало от немецких правил, – быть может, ей казалось, что он, юноша, оторванный от матери, от русской матери, нуждается просто в материнской ласке? – быть может, он восполнял отсутствующую у нее заботу матери к ребенку, потому что своего сына у нее не было? – ей тогда было тридцать три года, – быть может ей – женщине – нужна была человеческая ласка?
Реалист был переполнен всяческими мечтаниями, как и подобает в осьмнадцать лет, когда все впереди. Реалист был наполнен любовиями к миру и ко всему мирскому, еще непознанному. Он был общителен, шутлив, озороват, – вскоре у него появились друзья, – вскоре сам он не знал, в какую из десятка его подруг гимназисток, Кать, Оль, Зин, Ась, – он сегодня влюблен, – время его заполнилось, кроме уроков, свиданьями с друзьями и любимыми девушками. С друзьями он вслух читал «Гоголя и черта» Мережковского, «Толстого и Достоевского» Вересаева, – подружкам, – во мраке кинематографа, – читал стихи Бальмонта. Четверть принесла двойки. Готфрид Готфридович разъяснил, что такое значит – «шалаш некрытый». Фрау Леонтина поступила круто, строжайше предложив ему войти в ее регламент: на час в день он может выходить гулять, с коньками. на каток; в театр и в кино он может отправляться только раз в неделю, по субботам; друзей он может приглашать к себе только в воскресенья, он должен говорить, куда он ходит, и может в гости выходить, – опять таки в субботу, выбрав по желанию гостей или кино, – девушки были выкинуты из обихода. – Здесь надо говорить о том, как иной раз находит коса организованности немецкой на камень российских безалаберств: потому, что однажды, удрав потихоньку, ночевал Алексей в прихожей на сундуке, ибо двери, сколь он ни дубасил в них и не ломал, не отворились, – потому, что, опоздав к кофе на три минуты, кофе он не получал – – потому, что очень странными были минуты примирения, когда фрау Леонтина тихо приходила к нему в комнату, смотрела, что он читает, гладила его голову и щекою своею прислонялась к его щеке. К весне все это кончилось тем, что юноша Алексей захворал острой формой неврастении: врачи повелели ему елико возможно больше гулять, – в реальном дали ему бумажку, что может он появляться на улицах позже восьми, в целях лечения, – а дома трижды в сутки Готфрид Готфридович, ворча о шалаше некрытом, поливал его из ведра подсоленной водою.
На рождественские каникулы, когда первые приступы неврастении приходили к Алексею в ряд с прибывающими и солнечными предъянварскими днями, когда по утрам не мог Алексей поднять с подушки развинченной головы и не мог спать ночами, когда метался он от буйства к ипохондрии, часы ипохондрии вылеживая на диване лицом в подушки, – на каникулы приехала из Москвы Шура Белозерская, некрасивая, в сущности, девушка, годами старшая, чем Алексей.
В сумерки однажды, когда Готфрид Готфридович с фрау Леонтиной поехали за покупкой к сочельничьей елке, Алексей сказал Шуре, рассматривая свой помятый носовой платок:
– Видите вот этот носовой платок. Утром он был свеж и бел, сейчас он мят и сер. Это жизнь. Жизнь – это серая стена, около которой, не видя ее, тоскуют люди. Сегодня я шел по улице, я увидел, как на морозе корчится нищая старуха, – мне захотелось кричать и плакать, – я отдал ей все мои деньги и я поцеловал ее… Посмотрите, вы тоже будете, как этот смятый платок.
Шура ничего не ответила, Алексей ушел к себе и лег на диван, носом в подушки. Около часа была тишина. Тогда Шура на цыпочках прошла к Алексею, наклонилась к нему, потрогала его голову руками, поцеловала его затылок. Алексей медленно повернулся, взял ее плечи, посмотрел на нее, привлек ее к себе, поцеловал в губы, положил голову ее себе на грудь, сказал:
– Мы – несчастные люди, мы – как тени. Как Диоген, мы при солнце ходим с фонарями, потому что мы слепы. Я хочу тебя полюбить, но я не могу, у меня нет сил.
Шура ничего не ответила, – она нашла его губы и поцеловала. Алексей сказал:
– Уйди. Я хочу быть один.
Шура ушла. Приехали старшие. Минута в минуту в семь был ужин. Минута в минуту в десять погаснул свет. Алексей зажег секретную свою свечку, лег с книгой. В одиннадцать, со свечкой в руке, Алексей стал гвоздем сверлить стену в соседнюю комнату, в комнату приезжих. Из-за стены он услыхал шепот:
– Зачем ты портишь стену? Тебе не хочется спать? – приходи ко мне, будем разговаривать.
– Я не одет, – ответил Алексей.
– Ну, так что? – мы же не мещане. Я тоже разделась, – ответила Шура.
Алексей пришел к ней, накинув на плечи плед. Она лежала, до подбородка закрыв себя одеялом. Алексей сел на край кровати. Он заговорил о Гамсуне, о гамсунских несбывающихся Любовях.
Он сказал:
– Я не могу спать ночами. Весь мир, все мои представления о мире и все мои инстинкты я сейчас перестраиваю. От детства мне казалось, что я – центр, от которого расходятся радиусы жизни. Теперь мне ясно, что я только пешка в лапах жизни. – Нет, – Александра, я никогда не полюблю тебя.
Затем он сказал:
– Александра, мы же без предрассудков. Я никогда не видел обнаженных женских плеч. Покажи мне.
Она молча обнажила плечо. Он рассматривал, как инженеры рассматривают новую машину.
– Можно поцеловать? – спросил он.
Она кивнула утвердительно головою. Он поцеловал так же, как дегустаторы распробывают качества вина.
– Ты девушка, Александра? – спросил он.
– Нет, – ответила она. – Был такой человек, когда я в последнем классе гимназии…
Алексей перебил ее, он сказал:
– Мне неинтересно, Александра. Я не люблю тебя, прости. Я пойду одиночествовать.
И он ушел. – Все же он провертел в стене дырочку, дырочка приходилась к изголовью постели Шуры. Ночами Алексей пододвигал стул к дырочке и разговаривал через нее с Шурой, доказывая ей, что он не любит ее. Больше он не ходил к ней ночами. Два раза она приходила к нему, – ей было холодно, и она залезала к нему под одеяло, чтобы слушать ту кашу, которая творилась в его голове. – В ночь, когда назавтра Шура должна была уезжать в Москву, через дырочку Алексей сказал ей:
– Александра, мне стыдно сознаться. – Я ни разу в жизни не целовался с женщиной. Мне страшно думать, что это будет с любимой женщиной. Я хочу, чтоб это было с тобой.
– Я тоже хочу, – ответила она, – приди ко мне сейчас.
– Нет, ты приди ко мне, – сказал он.
Он знал, что, если пойдет он, у него на пороге двери задрожат руки, и он будет совершенно влюбленным. – Так ни он к ней, ни она к нему и не пришли в ту ночь, – ни в ту ночь, никогда. Утром Алексей ушел в реальное. Шура уехала без него. Они не простились. Только на другой день он нашел записку, всунутую в книгу.
«Ах, Алексей! – Брюсовская холодность вам не к лицу. В провинции, на окраинах, живут такие девушки с ямками на щеках: от полнокровия им нужна брюсовская холодность. Продумайте хорошенько ноябрьскую ночь…» – так написала она ему такое, чего он не понял.