Изменить стиль страницы

Куклы: – жили, оживали в руках актера Владимира Савинова – –

– – Иван был у врача.

Он позвонил в подъезде, разделся в прихожей, ожидал в приёмной, прошел в кабинет.

В тот момент, когда Иван входил в кабинет, в кабинет из другой двери входил профессор – из столовой, где на столе кипел самовар. Профессор по психиатрическим делам оказался человеком неожиданно тучным и имел такой вид, точно он спал ежесуточно по пятнадцати часов.

Ивану сразу показалось, что профессор стал его подкарауливать.

Профессор подал руку, сел, предложил сесть, снял крошку с пиджака и щелкнул портсигаром: «– курите?» –

Иван взял папиросу, но не закурил. – На что можете пожаловаться? – спросил профессор, раскуривая папиросу.

И дальше Иван не помнил своего визита к профессору, по психиатрическим делам. Он вспомнил себя на улице, в руке у него была бумажка с адресом Донской психиатрической лечебницы. Он разорвал бумажку и бросил ее. Он – тогда на улице – совершенно точно ощущал в себе два сознания: одно, теперь владевшее им, было темным, волчьим сознанием, страшным, проваливающимся в непознанные непонятные инстинкты, – вот те, которые заставили разорвать адрес больницы, – другое сознание было ясным, прозрачным и – безвольным, – оно следило за первым и было бессильным.

– –

– – Иван пошел к Обопыню вечером. Обопыней не было дома, старик должен был прийти домой с минуты на минуту, – Ивана провели в темную комнату, чтобы он ожидал.

Обопыни в первый год революции поселились в княжеском особняке, в упраздненной домовой церкви. Обопынь-старший свой кабинет устроил в алтаре. Обопынь-старший нашел досуг стащить в свой алтарь неразграбленные вещи князей: его алтарь хранил в себе покойствие дубового письменного стола, дубовых кресел и дивана в медвежьей шкуре. Стены и пол Обопынь застлал коврами, которые крадут звуки. Печь, когда она горела, населяла алтарь покойствием, так же, как покойствие вселяли старинные кувалдинские часы, отзванивающие каждые четверть часа менуэтами осьмнадцатого века. Портьеры кутали окна алтаря, как женщины кутают пледами плечи. Обопынь внес сюда запахи псины (запах холостяцкого его положения) и касторового масла (запах его профессии): ладанный запах алтаря давно был выветрен.

Иван прошел в кабинет и сел на медвежью шкуру растянувшись, откинув голову к спинке дивана. Комнату эту Иван давно знал, и давно знал запахи Обопыня. Так Иван просидел минут десять.

Он уловил в воздухе, кроме запахов холостяцкой псины и касторки, третий, непонятный запах. Он стал принюхиваться. Непонятный, бередливый, чуть заметный, – Иван не сразу узнал запах разложения, мертвечины.

– Наверно под полом издохла крыса, – решил Иван.

Но запах не переставал беспокоить, и в памяти стал фронт.

Во мраке комнаты, за тяжелыми коврами мягкая была тишина. Иван лег на медведя, положив под голову подушку и заложив за голову руки. И тогда он услышал, как за головою его, в углу, нечто гудит, едва слышно, как гудят морские раковины.

Иван поднял голову и – поспешно сел на медведя: – в углу, едва заметно, призрачным фосфорическим светом светились человеческое лицо, шея, плечи, – бередливое шипение морской раковины шло из этого же угла.

Иван поднялся с дивана, пошел навстречу фосфорическому свету, в углу стоял человек. Иван зажег электричество.

В углу стояла мумия.

Но Иван – но Иван признал в ней – не мумию: – в углу – для Ивана – стояла Александра. Иван подошел вплотную к мумии: мумия пахнула мертвецом. Иван всмотрелся: закрытые веки мумии, ее лоб, ее ржаные волосы, ее прическа, ее губы, ее непонятная, прекрасная улыбка на губах мумии, – все то, что мумия пронесла через тысячелетья, – все это удивительнейше было похоже на Александру, – через тысячелетья все это удивительнейше повторилось в Александре – –

Но мумия рассказала и о другом: Иван узнал, что он обладал Александрой. Та женщина, имя которой он забыл в бреду, которую он забыл в бредовых памороках кубанского июля, – та женщина, с которой сошелся Иван в первый и последний раз за свою жизнь, тогда в июле в степной больнице, – была Александрой и мумией одновременно. Тогда в том бредовом июле безымянная девушка отдалась Ивану, чтобы стать женщиной, – тогда она встретила Ивана такою страстью, такими поцелуями и таким отданьем, которые могут родиться только в бреду – –

Многие куски этого вечера совершенно выпали из памяти Ивана Москвы, навсегда. В кабинет вошел Обопынь-старший. Иван не видел его. Обопынь-старший видел совсем не то, что в бреду казалось Ивану.

В углу комнаты стояла неподвижная мумия. С открытыми глазами лунатика человек склонился перед мумией. Всем благоговением, которое может в себе со брать любящий человек, человек целовал мумию – ее глаза, губы, щеки. Обопынь оторопело и удивленно говорил: – «грудку, грудку поцелуй, ножки!», – и человек целовал сплющенную тысячелетьем пелены грудь мумии, коричневые, иссохшие ее ноги, где мясо превратилось в ремень. Совершенно оторопевший Обопынь командовал: – «видишь, она просится к тебе на руки, – возьми ее, приласкай, поноси!» – и человек, корчась под тяжестью камня мумии, носил голую мумию по комнате, качал ее, как ребенка, и пел ей зырянскую колыбельную песню.

Это видел оторопелый Обопынь.

Иван видел, как Александра, умершая три тысячи лет тому назад, пошла к нему навстречу. Он, Иван, был вне времени и пространств, – он шел навстречу трехтысячелетней Александре. И он обнял Александру – по праву, по прекрасному праву, которого не было у него в жизни, которое дала ему кубанская ночь. И Александра склонилась к нему на грудь. Всем благоговением и всею нежностью, какие он мог собрать в себе, он целовал глаза трехтысячелетней Александры, которая, в мудрости трех тысячелетий, вышла к нему обнаженной, – всем благоговением он коснулся ее губ и колен. И он взял ее на руки, он баюкал тысячелетья на своих руках, он понес на груди самое прекрасное, что было у него в жизни, и он запел, как пела над ним его мать. Обопыню, должно быть, стало страшно, – он сказал весело:

– Ванька, брось, поставь ее на место, брюхо надорвешь!..

И Иван покорно поставил мумию в угол.

– Ты присядь, Ваня, что ты на самом деле! – брось! – сказал Обопынь.

Иван покорно сел на медведя. Обопынь посмотрел на него удивленно, повеселел, недоумело. Иван сказал:

– Я задремал, что ли. Ты уже пришел. Обопынь повеселел, заговорил:

– Мумию рассматривал?! – вот, брат, на старости лет женился, три тысячи лет барыньке. Три тысячи прожила, а в нашу революцию смердить стала. Вот, третью неделю воюю с ней, сам с собою борюсь.

Обопынь закурил толстую папиросу. Глаза Обопыня заплыли в тяжелые складки морщин, как бывает иной раз у бульдогов, – и, как бывает у бульдогов, белки глаз Обопыня были испещрены красною сетью венок. Обопынь наклонился к Ивану. Обопынь был очень серьезен.

– Я сейчас с аэродрома, – говорил Обопынь. – Мне говорят, я вылетался, потерял сердце, – ерундиссима! – Куда угодно, как угодно я поведу машину, – в облака, за облака, – с закрытыми глазами поведу, как хочешь. – Нет, я не потерял сердца, – пусть кто-нибудь другой вылетался, это не мое дело!.. Я с мумией живу, поди!.. Ерундель, – по-французски – ласточка!..

– Это что значит – вылетался? – спросил Иван. Обопынь ответил тихо:

– Это, знаешь… наша профессия. Пилоты, со временем, теряют сердце, у них появляется неуверенность, они начинают бояться воздуха, у них пропадает глаз, они неверно ведут самолет, – нервы гадятся. Если их болезни не заметят, они всегда гробятся, разбиваются.

Обопынь помолчал.

– Страшная болезнь! – крикнул он. – Человек боится воздуха, марает, как шмендрик, – и все-таки лезет в воздух, не может жить на земле, нечего ему на земле делать, – боится воздуха и лезет на него, – а на земле скучает, томится, водку пьет, – а в воздухе еще больше того дрожит от страха и – гробится на ровном месте, как шмендрик.

– Я вот тоже вылетался, – сказал Иван. Обопынь заорал: