– Этого не может быть! – строго и авторитетно сказал Иван Иванович.
– Болтают…
– Болтовня!
– Ну, а ежели вдруг? – ведь мне тогда петля с помещиками вместе, а антиресу мне в помещиках нет, я – тоже мужик…
– Не может быть!
– А вдруг?..
Дамы Шиллер и Бабенина несли в коммуну, что могли. Они организовали в коммуне театральные курсы для подростков-рабочих, где Никита Сергеевич читал подросткам классические пьесы, а Софья и Лиза учили, как надо читать стихи, говорить монологи, жестам, движению, – это тоже шло на склад революции, – потому что Леонтий Шерстобитов и Нил Павлович Вантроба также говорили с подростками, прокладывая мостки от «Ревизора» к империи. – На курсах учились Анна Колосова и Климентий Обухов; Климентий приходил со станции, чтобы погружаться в мир братьев Мооров, короля Лира, Гамлета, Чацкого. Вечером, после занятий Анна и Климентий шли вдвоем до калитки в сад Мишухи Усачева. Иногда, если было не поздно, Климентий провожал под деревьями Анну до двери в хибарку. Иногда, если светили звезды, Анна и Климентий садились на крылечко хибарки. Светило небо. Перестаревшие яблони пахнули лесною прелью: Анна была рядом, вдумчивая и настороженная. Сознание было заполнено грохотом вестей, приходивших на станцию, гамлетовскими «быть или не быть». Климентию не были любы гамлетовские «слова, слова, слова», – он ощущал дорогу дел, дорогих дел. Анна была рядом. Климентий рассказывал ей о посреднической ноте Рузвельта, о расстреле лодзин-ских рабочих, о восстании броненосца «Потемкин», – все, что слышал на станции. И вместе они говорили о Леонтии Шерстобитове. Анна умела слушать. Леонтий Шерстобитов, Нил Павлович Вантроба, Волгина, Горцева, члены коммуны, были – об этом знал не только Климентий, но знала и Анна – были членами РСДРП фракции большевиков. Об этом никто не должен был знать. Еще меньше кто-либо должен был знать о том, что в этой же фракции состояли отец Климентия, Воронин, Соснин, Стримынин. Это они и с ними товарищи по всей империи подняли железнодорожную забастовку. Это они разоружали офицеров в солдатских эшелонах. Это они заставили Шмуцокса просить милости у работниц. Это они писали, печатали, а Климентий расклеивал – прокламации с точным указанием, что надо делать, чтобы расшатать ту страшную «хату с краю», которая называлась Российской империей. С ними были товарищи во всем мире. И возникал громадный мир действий, борьбы, победы, новой, рабочей, пролетарской справедливости.
Глава седьмая
Старый мир – новый мир
С Дальнего Востока, демобилизованные, вернулись агроном Дмитрий Климентьевич Лопатин и помещик Вахрушев. Лопатин сейчас же снял офицерскую форму и поселился в коммуне. Помещик Вахрушев в офицерском наряде с неделю летал по Камынску на тройке каурых, хвосты у которых были подвязаны по грязному времени, пил стаканами водку, шумел, рассказывал, что, мол, всему вина Рузвельт, что, мол, еще неделя войны, и русские раздавили б японцев, как цыплят, – хвастал о том, какое наслаждение испытывал он в боях, когда, как пчелы, со свистом, летали вокруг него вражеские пули, а он крушил и крошил врага. Через неделю помещик Вахрушев осел в доме купца Коровкина, никак не желая возвращаться в одиночество своей родовой усадьбы после пожаров в Уваровке и Верейском. У купца – и особенно у молодой купчихи – отказа в наливках не было, помещик Вахрушев бряцал шпорами на весь дом, охраняя шпорами дом от «жидов» и «красной сотни», выходил из дома только к Цветкову, поговорить о войне и заново выпить, да к юному другу Григорию Федотову, поговорить о китаянках и о кореянках.
В ту ночь, когда Шиллеры после погрома ночевали у Молдавского, – до рассвета сидели в столовой около самовара женщины, Елена Сергеевна Волгина и Надежда Андреевна Горцева, отдавшие детям Шиллера свои постели, Софья Волынская и Елизавета Андреевна Зорина-Шиллер, терявшие свои дома. Израиль Иосифович Шиллер всю ночь простоял над детьми. В мезонине, в кабинете – от письменного стола до верстака, от верстака к дивану, от дивана к письменному столу – ходил Никита Сергеевич. Потолки в мезонине были низки, голова Никиты Сергеевича была за слоями дыма у потолка. На диване сидели – по-турецки скрестив под собою ноги, с глазами в потолок, Леонтий Шерстобитов и, положив локти на колени, опустив глаза в пол, Григорий Васильевич Соснин.
Люди пережидали ночь и молчали, переутомленные.
Никита Сергеевич шептал иногда:
– Какая гадость, какая гадость!..
Никита Сергеевич ходил от письменного стола к верстаку, от верстака к дивану, от дивана к столу. Раза два за ночь он присаживался к столу. На большом листе он писал длинную логарифмическую формулу, – брал логарифмические таблицы, вычислял логарифмы и корни, упорно, как иные раскладывают пасьянсы. У стола против глаз Никиты Сергеевича висела выцветшая фотография Веры Фигнер.
Перед рассветом был недлинный разговор. Едва брезжил восток. Шерстобитов поднялся, подошел к окну, постоял, спросил громко и не сонным голосом:
– Ну, как же, Никита Сергеевич, всё по-прежнему – «критически мыслящие личности», «повремените», личная честность и сила солому ломит?..
– Это… почему вы спрашиваете? – ответил Никита Сергеевич.
– Да вот, дело всерьез пошло, стенка на стенку, без отлагательств.
– Но вы же понимаете, они раздавят нас, они уничтожат всё, что сделано нами, останутся одни Коровкины да Сосковы, а остальные будут деградировать в полуживотных… Поберегите себя, Леонтий. Вы нужны народу и человеческой чести. Они перестреляют и перегромят нас, поймите! – Никита Сергеевич остановился за письменным столом у второго окна. – Вы же не можете не верить моей старости и всей моей жизни.
– Не верю. Не аргумент – ваш возраст. Убежден, что одной правды и одной чести для всех не бывает. По вашей единой правде в вашу революцию, чего доброго, придут Аксаков и генерал Федотов. Для вас революция – гроза, освежение, а для меня – борьба. Возможно, нас перестреляют и перевешают, – но знаю также, что Коровкин, Сосков, Шмуцокс, Верейский, землячок мой земский – одни не останутся, одним им некого угнетать, не на чем быть захребетниками, – а стало быть, будут и такие, как мы. А мы – мы также останемся, пусть через виселицу, – примером… Ты как думаешь, Григорий Васильевич?
Соснин ответил негромко, не двигаясь:
– Думаю, что нас лично раздавят, но наше дело – нет. А может быть, не раздавят и нас.
– Может быть, и не раздавят, вы слышите, Никита Сергеевич? – вы слышите, – если не сегодня, то завтра будут биты – они. Что касается меня, я всегда предпочитал не откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня. Стенка на стенку!.. А там… Поймите и вы, Никита Сергеевич, мне стыдно ждать, – как дважды два, я знаю, что так не может, не смеет быть дальше!.. Вы видели, как Шиллер укладывал детей? – а Шиллер мне не друг, ему к Шмуцоксу ближе. Пусть новая ссылка, каторга, виселица, – не сердитесь, Никита Сергеевич, – мне стыдно дальше ждать, мне стыдно перед шиллеровскими детьми… Будет! всерьез так всерьез!..
Никита Сергеевич ходил по комнате, двигая за собою табачный дым.
– И тем не менее – честность, и тем не менее – добро… И тем не менее – гроза!., и – да, вся моя жизнь! – сказал Никита Сергеевич.
– Смотрите, один останетесь! – крикнул Леонтий. Никита Сергеевич опустил голову, сказал не сразу:
– Да, я вижу, как вы покидаете меня… и это – не первый раз в моей жизни.
Сказал Леонтий, так же тихо, как Никита Сергеевич:
– И честность, и добро, и даже гроза… Не мы покидаем вас, но вы покидаете время. Рабочему нечего делать с вами, – а вы честнейший человек. Рабочий не хочет ждать, и он тогда научится курить сигары, когда будет их иметь. И рабочий не хочет ждать, когда ему – вы дадите, он сам возьмет!.. – Смотрите, Никита Сергеевич, как бы мы не пришли раньше туда, куда вы идете всю жизнь!..
Леонтий отошел от окна, взял с книжного шкапа револьвер, вышел из комнаты, спустился вниз, в сад. У забора над обрывом – руки в карманы – ходил Артем Обухов. Лежал сизый заморозок.