Утром, когда к нему забирались детишки, они заставали его уже вернувшимся с охоты. У порога лежали довольными те собаки, которые сегодня ходили на охоту, у двери на гвоздиках висела добыча. Мишуха рассказывал о росе иль заморозке, о первой зорьке, о луговинах и перелесках. Он вынимал из карманов и раздавал ребятишкам мохнатые, созревшие, но еще не высохшие, волоцкие орехи. Ребятишки и он были равноправны. На окнах в горнице и на окнах на улице висели клетки и западенки с чижами, щеглятами, скворцами, дроздами и со знаменитым на весь город соловьем Сысоем. В сенцах лежали яблоки, которые можно было есть без спроса. Они были равноправными, Мишуха и дети. И Мишуха шел с детишками по очередным делам, – в лес, где припрятанными хранились, не донесенные с утра, прикрытые сухими листьями от чужого глаза, белые и рыжики, – в ольшаники, где водится чижик, на пустыри с лопухами, где водятся щеглята, на конопляники, к западням и пленкам, расставленным еще до зорьки, к птицам, пойманным сегодня утром. Пустыри, леса, олыпаные перелески и грибные овраги оказывались естественным дополнением Мишухи. Мишуха разглядывал белый пушок у клюва красавца щегла, только что пойманного, показывал всем, и все вместе решали – самец!.. День пахнул последним солнцем, срезанной коноплей, антоновскими яблоками, запиханными за пазуху. Все знали, что – все друзья, а Мишуха – первый друг и вождь…
К сумеркам Мишуха отправлялся в трактир Козлова, – куда он всегда уходил с почтительным страхом и явным сознанием своей никудышности. Дети шли по домам.
Сын рассказывал матери о том, как с Мишухой Усачевым поймали они щеглиху, как Мишуха застрелил двух зайцев и одного хорька, что прилетели уже, кроме щеглят, синицы и гаечки, а скоро будет зима и прилетят снегири, а поутру был заморозок, – и иная мать давала сыну подзатыльник, возмущаясь за сына, за пропащий день, – как не стыдно иметь дело с собачьим палачом?!
Никита Сергеевич возникал к зиме – и затем, на многие годы, друг детей. Он был моряком, Никита Сергеевич, капитан первого ранга в отставке. Как у Мишухи Усачева, у него не было ни жены, ни детей. Он жил один. С ним жили неинтересные личности. Старик, он все знал, для него не было тайн. Он был светел, как светел был его дом. Он был совершенно добр – и совершенно строг. Он совершенно проводил правду. Его сад и дом принадлежали всем. До часа дня дети и взрослые, приходившие к Никите Сергеевичу, безмолвствовали, – Никита Сергеевич работал у себя в мезонине. С часа до трех он шел с детьми на реку, дети играли там в гуси и лебеди, – если была зима, он шел с детьми на каток, иль кататься с горы на салазках, иль кататься на лыжах, – лыжи для всех, у кого их не было, Никита Сергеевич делал сам на верстаке у себя в кабинете, – лыжи брать мог любой, у кого их не было, и обязан был после катания, вытертыми, ставить их в коридоре, чтобы они были готовы для другого, некатавшегося. От трех до половины пятого Никита Сергеевич оставался один у себя в мезонине. С половины пятого до шести Никита Сергеевич рассказывал детям все, что он знал о морях, по которым он плавал, о людях, которых он видел, о книгах, которые он прочитал, – и дети могли спрашивать Никиту Сергеевича обо всем, что им надо было знать. В шесть к Никите Сергеевичу приходили взрослые. В половине десятого Никита Сергеевич ложился спать. В доме – в единственном в Камынске – для тех, кто был принят в дом, – никогда не запирались наружные двери, чтобы взрослые могли пройти в любое время, найти в столовой под салфеткой молоко и заночевать в столовой на диване. Он был светел и строг, Никита Сергеевич, и первым условием дружбы ставил – правду и доверие. Ну, сломалась та же лыжа, – чего проще сказать, не знаю, мол, не видал и этих лыж не трогал, – и поступить так никак не возможно; никто не мог точно указать, с кем это случилось, – но все ребятишки знали, что случилось-таки так, один разбил термометр у Никиты Сергеевича, а другой сломал лыжину, и оба скрыли, –
– Что было! что быыло! – Никита Сергеевич сердился!..
Что, собственно, было, ребятишки не знали, потому что этого, кажется, вообще не было, – но знали: сломал ту же лыжу, вырезал на столе перочинным ножом крестик в задумчивости, никак не предполагая предосудительности такой резьбы, попал неожиданно мячиком в лампу у потолка, – иди скорей и жалуйся на самого себя Никите Сергеевичу, – увлекся очень, играл в горелки, сшиб товарища, – жалуйся Никите Сергеевичу сам на себя, – Никита Сергеевич не рассердится, не пожалеет разбитого стекла в окне, будет доволен прямотой и правдивостью. Никита Сергеевич, как на море, был строг в режиме, – пришел до часа даже взрослый, сиди безмолвно, не мешай работать Никите Сергеевичу у себя в кабинете. Ну, действительно, скучно и очень трудно молчать, чего бы Никите Сергеевичу выйти из кабинета хотя бы половина первого, – вызвать бы, – поступить так возможности не было даже у взрослого, –
– Что будет! что буудет!
И будто бы было уже, позвали будто бы Никиту Сергеевича из кабинета из мезонина без уважительных причин, – Никита Сергеевич не поздоровался, ни слова не сказал, взял вызывалыцика за руку и вывел без слов из комнаты.
Врунов и бездельников Никита Сергеевич вообще к себе в дом не пускал, – и поступал так же со взрослыми, с теми, кто нарушал свои убеждения. Никита Сергеевич уважал убеждения каждого, признавая свободу убеждений, – но не уважал и выводил из своего дома также каждого, кто убеждений не имел или, еще хуже, менял – убеждения. Сам Никита Сергеевич убеждения имел – строгие, был принципиальным слугой своих убеждений, – об этом все в городе знали, от детей до взрослых.
Никто точно убеждений Никиты Сергеевича не знал, или знали немногие, а дети вообще неясно представляли, что такое – убеждения, хотя и ощущали необычность убеждений. Когда и как ушел капитан первого ранга в отставку, никто точно не знал, и Никита Сергеевич об этом молчал, – не знали даже точно, сколько лет Никите Сергеевичу, – старик, он не старился, светлый, чистый, только что с капитанского мостика.
Земский начальник Разбойщин и исправник Бабенин сыновьям своим ходить к Молдавскому запрещали категорически. Оленька Верейская бывала у Никиты Сергеевича изредка, вокруг рождественских каникул, когда Никита Сергеевич устраивал живые картины со стихами, которые дети учили наизусть. Бабенин раскланивался с Молдавским недоуменно. Федотов и Молдавский – два отставных военных – холодно отдавали друг другу честь. Разбойщин и Молдавский делали вид, что не замечают друг друга.
У Бабенина и ротмистра Цветкова имелись «достоверные сведения», неизвестно откуда взявшиеся, столь фантастические, что исправник и жандарм поистине имели резоны недоумевать: – ну, дворянин и воспитанный человек, это ясно, не беден, тоже ясно, – ну, играет с детишками, тоже ничего особенного нет, другие от скуки кошек бреют или разводят левкои, – ну, пускает к себе жить всякую шантрапу и дом на ночь не запирает, не очень ясно, но все же можно допустить, – но вот капитан первого ранга в отставке два раза в году, говорят, пишет верноподданнические письма его императорскому величеству… как это понять?! – Писем этих ни Бабенин, ни Цветков не видали ни разу, но глубоко верили в них, исходя из всего облика Никиты Сергеевича, и шепотом даже предполагали между собою, что копии верноподданнических писем ходят по рукам у камынской интеллигенции, а в каждом письме по недоумению: царю – верноподданнические – и одновременно с этим – «бог его ведает», что пишет Молдавский царю, нос на сторону воротило у капитана-исправника от одних предположений, – царю и – о том, как нищают мужики, царю – и о том, как дичают помещики, жульничают и шаромыжничают, царю – и об ассенизационных бочках и вообще о санитарном состоянии Камынска и окружающего Камынск населения, о трахоме, чесотке, о недоедании!.. Бабенин писем этих не видел, но был убежден, что так писал Никита Сергеевич, с такою правдивостью и сердечностью, с такою реальностью, что – пойди, попробуй придерись к такому письму, пойди отбери у населения такое письмо, – Молдавский и об этом царю напишет, как его притесняют в писаниях – и кому? – самому царю!.. А царь… то ли доходят до него письма, то ли нет, говорят– Молдавский посылает. А царь… да вдруг царь на самом деле прочтет, что письма к нему перелистывает и конфискует надворный советник Бабенин, – от Бабенина сырого места не останется!.. Бабенин знал, что Молдавский пуще всего стоит за прямоту и правдивость, – правды этой пуще всего и боялся Бабенин, быть может, даже сам Бабенин и выдумал со страха легенду о письмах царю, о которых на самом деле шептали в Камынске. Он по ночам иной раз рассуждал сам с собою, – неужли ж только правдивости ради пишет Молдавский царю? – и есть же счастливые люди, могут честно думать, жить и не бояться правды!..