И Сергей Иванович, не слушая рассказов Мишухи, всхлипывал под коньяк.
Через улицу против Кошкина жил купец Коровкин, в каменном доме за каменным забором. Многое количество лет подряд в шесть часов утра Коровкин выходил во двор, рыкал на ломовых и шел в торговые ряды, в гостиный ряд, открывал торговлю и торговал многими предметами сразу, дугами и хомутами, шлеями и вообще конской сбруей, а также яловочными сапогами и козловыми полусапожками с резиновыми проймами, топорами и лопатами, пилами, боронами, табаком, лампадным маслом, керосином и солью; солью Коровкины торговали еще от тех времен, когда отец, и дед, и прадед держали соляные откупа. на соли Коровкины и прославились. За прилавком у Коровкина горели лампады, Коровкин сидел в конторке, читал газеты и многие книги, тощий старик. Из дома, из-за глухих ворот, когда уезжали ломовые, выходили на улицу – и видны были за забором в саду – на подбор отчаянно толстые и заспанные женщины. «Самой» у «самого» трижды менялись, ибо первые две жены померли бездетными, а третья, последняя, была на тридцать семь лет моложе мужа, родила сына и дочку, Егорушку и Лизу, – молодая жена толстела, как приживалки. На все семейные праздники звал Коровкин в дом к себе духовенство, и в «чистой» зале, вообще нежилой, заставленной фикусами и застланной ковриками, на втором этаже священнослужители служили обедни. Ворота на этот случай не запирались, и соседи могли приходить к Коровкину, помолиться в чистой зале. Для нищих на дворе в такие дни ставился стол с соответствующей случаю пищей, скоромною или постной.
Были в Камынске художники.
Художник Нагорный был чужестранцем. Он появился внезапно. Весною, великим постом он приехал в Камынск, длинноногий, черно- и длинноволосый, с длинной бородой и без усов, с черными глазами, в громадной шляпе. Он обошел город, поднялся на гору, на огороды, долго стоял там, один, опираясь на палку, осматривая пространства, – оттуда прошел к подрядчику Кошкину. Кошкин вместе с ним в санках на добротном полукровном жеребчике возвращался на гору. Ночевал Нагорный в Дворянском Клубе, посылал в полицейское управление паспорт на фамилию Латрыгина. Кошкин двое суток просидел в Дворянском Клубе с Нагорным за чертежами, за эти ж двое суток откупив у огородников все огороды на горе. Латрыгин уехал в Санкт-Петербург и вернулся оттуда с женою, с мольбертами, с красками – на гору, где Кошкин поставил дом с башнею, вокруг которого Кошкин же рассадил дремучий сад. По паспорту жены через полицейское управление узналось, что жена Латрыгина – урожденная баронесса Врангель, с которой венчался художник за неделю до второго приезда в Камынск. Через три месяца по приезде у художника родился первый сын, через пятнадцать месяцев второй. Баронесса гуляла в саду, художник в башне писал рыцарей, похожих на него самого. Никто к ним, они ни к кому не бывали, не было даже писем к ним. Но через семнадцать месяцев, то есть через два месяца после рождения второго ребенка, письма возникли. Почтмейстер разгласил их содержание. Баронесса написала письма тетке в Крым и дяде, военному атташе российского правительства, в Рим. Ответов не последовало. Через месяц баронесса написала еще раз этим же дяде и тете – и брату, в Санкт-Петербург, в гвардейские казармы, прося прощения и умоляя дать денег. Брат перевел по почте, без сопроводительного письма, семьдесят пять рублей. Еще через два месяца баронесса написала вновь, вновь умоляя прощения и сообщив, что она начинает голодать. О муже и детях она ничего не писала. Ответа не было, но были письма из Рима и из Крыма к предводителю дворянства князю Верейскому, содержания которых почтмейстер не разглашал. И пришло письмо из Крыма, на французском языке, – почтмейстер двое суток переводил его со словарем, не перевел, заходил к генералу Федотову, тот выгнал почтмейстера вон и грозил написать губернатору, – к жене фабриканта Шмуцокса почтмейстер пойти постеснялся, перевела классная дама из прогимназии. В письме были тексты тети и дяди – военного атташе, – по совещании всей фамилии решено было простить баронессу с тем, что никто никогда не услышит о ее «фо-па» – «ошибочном шаге», – что о разводе ее с «господином Латрыгиным» фамилия позаботится, что дети ее, к сожалению, уже имеющиеся, должны остаться у господина Латрыгина и им будут посылаемы ежемесячно семьдесят пять рублей, – сама ж баронесса должна проехать в Крым, в родовое имение баронов, и жить там до времени, которое будет указано фамилией впоследствии. И через два года и два месяца после приезда баронесса уехала – без вещей и без детей – в сером пальтецо, под вуалькой, с одною-единственной кожаной сумочкой на ремешке через плечо.
Через два дня после ее отъезда отправился в Москву со своими картинами художник Нагорный – и вернулся через неделю с теми же картинами, картины не продались. Дети остались с нянькой, с громадногрудою огородницей. Через неделю после отъезда баронессы на имя «Его высокоблагородия Господина Латрыгина» пришли по телеграфу семьдесят пять рублей, – и стали приходить ежемесячно. Через десять месяцев после отъезда баронессы у громадногрудой огородницы родился сын – и сыновья стали родиться ежегодно.
Художник Нагорный пошел было с визитами к Верейскому, к Бабенину, к Разбойщину, даже ко Криворотову, – и не привился там, ибо нес в разговорах нечто несообразное с Камынском о неминуемых новых каких-то рыцарских крестовых походах, об аскетизме, о подвиге православия и народности, о венецианских гондолах, о Ренессансе, – а «сам» «жил» с нянькой. Раза два интеллигенты любопытства ради заходили к Нагорному в башню, со стен там свисали перечерненные рыцари в забралах и в замках, небывалые борзые около голой – одной и той же – огородницы-няньки; интеллигенты смотрели недоуменно, говорили о погоде, об англо-бурской войне и о телеграмме Вильгельма Второго бурскому президенту Крюгеру, – а затем интеллигенты исчезали. Нагорный одиночествовал и писал рыцарей. Дети росли, ничему не обучаясь, при огороднице, гоняя по саду собак. В дом на гору привозилась ежемесячно – на семьдесят пять рублей полностью – гречневая каша, мешки от которой художник загрунтовывал под холсты для картин. Раза два в году все же кто-то таинственный покупал рыцарей Нагорного, – он отсылал их почтой в ящиках, и через почту же на все деньги выписывал красок. Дети росли разбойниками.
Единственный дом, где бывал Нагорный, помещался на Подоле: там жил второй в Камынске художник мещанин Полканов.
Сорок лет мещанин Полканов простоял за прилавком, на Подоле же, в своей собственной «Торговле» против кузницы, – продавал мыло, веревки, гвозди, свечи, а впоследствии, когда они появились, – стекла для ламп и керосин. Были у него жена, дети, – померли. И с пятидесяти пяти лет, закрыв «Торговлю», схоронив последнего сына, в совершенном одиночестве, начал Полканов писать картины, разложив скопленные рубли и будущие проценты с них на те же двадцать пять лет, что и Иван Иванович Криворотов, с другим лишь расчетом на каждый месяц, ни больше ни меньше, предрешив, должно быть, помереть не раньше и не позже восьмидесяти лет и до этого ж возраста оставив в расходах рубрику «предвиденные расходы». Дни Полканова в светлом его домике рассчитывались как годы: столько-то на подметание полов, столько-то минут на топку печи, – а все рабочее время – картинам и подготовке материалов для картин. Он склеивал листы ученических тетрадей до толщины ватмана и в размер своей стены. Он рисовал исключительно акварелью и исключительно девушек, приличных, образованных, благородных, в кисейных платьях, с розанчиками. Он только копировал. Он оказался, должно быть, талантливым человеком. Не смущаясь тем, что «Три грации» с яблоком Париса написаны Тицианом, Полканов, никогда не видев красок Тициана и ничего не зная о Парисе, писал граций заново, писал больше года, выписывал не только каждую складку, но каждую петлю на ткани, – и ухитрялся создавать свое ощущение краски.
Два художника – один в широкополой шляпе, безусый и длиннобородый, другой в купеческом сюртучке, оплывший, зеленый, в зеленой щетине седины, – один окончательно обуглившийся от рыцарского творчества, другой в покойствии хитроумия – художники разговаривали об искусстве.