Изменить стиль страницы

Некоторое время спустя в бухарестском кинотеатре «Глория» он смотрел русский фильм «Парад». Ему показалось, что в одной из колонн среди девушек-спортсменок находится и парашютистка с золотистыми кудрями. Томов завел знакомство с киномехаником и через него, разумеется не безвозмездно, раздобыл кадр кинопленки, на котором, как ему думалось, была снята Валентина. А когда была готова фотография, Илья вставил ее в бронзовую рамку со стеклом. С тех пор она висела над его койкой в пансионе мадам Филотти.

Воспоминание о парашютистке подействовало на Илью как целительный бальзам. На несколько мгновений отступили даже ощущения физической боли и нервного напряжения. Из этого состояния Томова вывел низенький подкомиссар. Он снова ткнул ему в лицо фотографию.

— Говори, кто это! Говори — или измордую в Христа, бога, душу, веру…

— Скажу, скажу…

Но Томов не мог сказать, что на фотографии запечатлены девушки из Советской России, и тем более не мог рассказать, где и зачем приобрел фотографию. Он прекрасно знал, что здесь не делают различия между малейшим проявлением симпатий к большевикам и принадлежностью к компартии. Пожав плечами, равнодушным голосом он едва слышно ответил:

— Какие-то девушки-спортсменки…

— Ух, бестия гуманная! — вскипел подкомиссар. — Куда смотришь? Вот тут кто? Не видишь, ослеп?

Только теперь Томов заметил, что длиннющий до отвращения ноготь мизинца указывает на видневшееся в середине колонны полотнище с портретом усатого человека в застегнутой до верха куртке с широким отложным воротником. Томов, конечно, знал, что это Сталин, но назвать его не решился. «Раздуют кадило до небес!» — подумал он и снова прикинулся несведущим пареньком:

— Наверное, тоже какой-нибудь силач…

Сильный удар ногой в живот повалил его на пол. От острой боли он скорчился и закричал во весь голос.

Солокану взирал на эту сцену, как искушенный столичный зритель на игру актеров провинциального театра. Он несколько оживился, когда вернулся долговязый комиссар и подал ему протокол с показаниями Рабчева. Но, видимо, механик авиационного ангара ничего не прибавил к тому, что уже было известно, и Солокану со скучающим видом стал наблюдать за ходом допроса Томова. Был у него, как и у каждого следователя, свой метод и своя тактика поведения. К нему научились безукоризненно подлаживаться его помощники. Сам Солокану, как правило, не повышал голоса, тем более не пускал в ход кулаки. Даже пытаясь уличить допрашиваемого в ложных показаниях, в стремлении ввести его в заблуждение, он старался говорить спокойно, «по-отечески» пожурить, высказать сочувствие, дать «добрый» совет, подбодрить. Так и сейчас.

— Перестаньте, господин подкомиссар! — с ноткой отвращения произнес Солокану. — Вы совсем уже не отдаете себе отчета в том, что делаете. Наступили парню на горло и требуете, чтобы он говорил…

— Сколько же можно, господин инспектор, терпеть! Ведь врет он нахально, — будто извиняясь, ответил подкомиссар, отлично понимавший игру своего шефа. И, словно нехотя, он отошел к окну, закурил.

Солокану дирижировал. Низенького сменил долговязый комиссар. Этот с самого начала разыгрывал из себя доброжелателя. Вместе с полицейским, стоявшим все это время как загипнотизированный, помог арестованному подняться и сесть на табурет, поднес даже стакан воды и предложил закурить.

— Послушай, Томоф! — миролюбивым тоном заговорил комиссар. — Стоит ли из-за каких-то глупых смутьянов переносить такие муки? Ты же парень грамотный, учился в лицее, в авиацию его величества хотел поступить, а ведешь себя — скажем прямо — необдуманно. Мы же хотим всего-навсего помочь тебе выпутаться из этой грязной истории. Больше того, вознаградим тебя и даже на службу к себе примем. Человеком станешь! Карьеру сделаешь! — увещевал комиссар, поглядывая на Солокану, чтобы узнать, одобряет ли он такой ход.

Томов понимал, что здесь его не оставят в покое. И он решил ускорить развязку.

— Обещать-то обещаете, а кто знает, заплатите ли? — ворчливо пробормотал он.

— Вот это другой разговор! — воскликнул комиссар. — Можешь не сомневаться, Томоф. Мы всегда верны своему слову… Так вот, слушай: скажи, где находится типография, и сразу получай тысчонку. Идет?

— Тысячу лей? — изумленно переспросил Илья. — И это вы мне дадите?

— Да, тысячу… А что?

— Так я за такую сумму на весь мир скажу, что типография коммунистов находится в королевском дворце!..

Уловив удивленный взгляд, которым обменялись палачи, Томов добавил:

— Да, конечно! Типография установлена там с согласии нашего любимого монарха — короля Кароля Второго!

Долговязый прервал арестованного и, побледнев от злости, зашипел:

— Ты понимаешь, что говоришь? Откуда тебе известно, что типография находится во дворце, да еще с ведома его количества?

— А кто ж еще может такое разрешить, как не король? Ведь он самый главный у нас в стране…

Договорить Илье не пришлось. Солокану стукнул кулаком по столу и, вопреки обыкновению, повысил голос до крика:

— Он издевается над нами!

Последнее, что запомнил Томов, были замелькавшие перед глазами кулаки долговязого, перекошенное злобой лицо низенького, который успел уже соскочить с подоконника и пустить в ход резиновую дубинку…

Бесчувственное тело арестованного приволокли в погреб, а ночью дежурный полицейский поднял тревогу:

— Никак, душу богу отдает!..

Вызвали фельдшера. Он осмотрел арестованного и заплетающимся языком установил «диагноз»:

— О-обработка господина п-п-одкомиссара Стырча… По п-п-очерку узнаю…

— В другой бы раз не беда… — как бы извиняясь за беспокойство, доставленное фельдшеру, сказал полицейский. — А так-то в самое рождество, господин фершел, грех ведь, как ни скажи…

Помешкав подле арестованного, фельдшер поморщился и распорядился:

— В-возьми в общей парочку гостей от вечерней облавы и тащи его к-ко мне, туда… Н-н-аверх.

К окровавленному телу Томова всю ночь прикладывали компрессы, делали уколы, но он не приходил в себя. Лишь на рассвете Илья услышал сперва собственный стон, потом различил отборную брань сильно заикавшегося человека, который поносил всех святых за то, что ему не дали выспаться. Илья приоткрыл глаза, увидел белые стены, пробивавшийся сквозь решетку окна дневной свет. Вспомнил, что произошло на последнем допросе, и решил, что вконец искалечен, живым, видимо, отсюда не выйдет.

— Наши тоже х-хо-ороши… — ворчал подвыпивший по случаю рождества фельдшер, не замечая, что его «пациент» пришел в сознание. — Будто им кто-то мешал п-п-проделать все это после праздников…

В знак полного согласия полицейский кивнул головой и доверительно зашептал:

— Слыхал от дневного сержанта, что сам господин инспектор, шеф Солокану, занимался им. Во как! Ну а там уж, известно, были и господин комиссар Ионеску, и господин подкомиссар Стырча… Втроем они его того… А он ни-ни… Во нечистая сила!

— А ты, Гросуле, что? К-к-оммунистов не знаешь? — Фельдшер махнул рукой и хотел было пройти к себе за ширму, но передумал и тоном знатока продолжал: — Они знаешь какие? Эге!.. Принимают к себе не как другие па-па-артии — только давай! Уж кто идет к ним, тот не человек, а кремень! Иной раз, кажется, вот-вот душа с те-те-елом расстанется, а он все свое твердит! Ба-абы ихние еще хлеще.

Полицейский равнодушно поддакивал. Он думал лишь о том, как бы арестованный не скончался во время его дежурства. Тогда придется писать докладные, присутствовать при составлении всяких актов… «И никак уж не поспеть в церковь… А как ни есть, на сегодняшний день — рождество уже!»

Слова фельдшера не очень удивили полицейского. За многие годы службы в префектуре полиции старик ко всему привык. И все же он подумал: «Хоть фершел малость тяпнул, а правду сущую говорит — люди они совсем другого сорта… Как там ни есть, а человек, сотворенный господом богом, не такой живучий… Не-е! Видать, и впрямь в них нечистая сила сидит. В Христа-то не веруют? Не. Выходит — антихристы!.. А уж, как ни толкуй, взять хоть бы жидов, так и те богу своему молятся, празднуют… Ого! Еще как празднуют, иуды!.. Хм-м… Не то что эти — придумали себе какой-то там «Интернационал» и кланяются ему… Не-е, не к добру все это, не-е. Спроста ли языки чешут, будто писано, что свету скоро конец? Не. Не к добру все это. Уж точно!..»