Изменить стиль страницы

Артамошка застыл, слушая рассказ дядьки. Он смотрел то на дядьку, то на клеста. Пташка металась в клетке, билась клювом, трепетала крылышками.

— Приучать надо. Неволя — она и для пташки неволя; вишь, как бьется, — сказал-Никанор.

С этого дня и началась у Артамошки новая жизнь. День может не есть, но птицу накормит. Клест быстро привык, звонко и переливчато пел, наполняя душу Артамошки радостью. Целые дни проводил он у клетки. Когда клест переставал петь, Артамошка складывал губы трубочкой и начинал свистеть по-птичьи. Клест поднимал головку, хлопал крыльями и заливался звонким свистом.

Радовался Артамошка, и крепче становилась его дружба с клестом. Он гордился этой дружбой и, когда приходил к нему товарищ его, Данилка, хвастливо спрашивал:

— Птичий язык знаешь?

— Нет, — отвечал Данилка.

— Эх, ты! Вот слушай… — И Артамошка начинал свистеть.

Он свистел, а клест ему вторил.

Удивлялся Данилка, пытался подражать, но у него ничего не выходило. От досады он краснел и сердился. И всегда кончалась такая встреча тем, что Артамошка говорил своему другу:

— Нескладный у тебя язык, Данилка. А вот мне любая птица под силу: хоть петух, хоть ворона, хоть голубь, хоть воробей, мне все едино — могу!

Данилка уходил недовольный; щупая пальцами свой язык, огорченно качал головой:

— И впрямь нескладный у меня язык.

Однажды Артамошка сидел в избе на полу, играл с Палашкой. В двери показались головы Данилки и Николки. Запыхавшиеся друзья враз крикнули:

— Бежим, Артамошка, на площадь!

— А что?

— Народу видимо-невидимо. Бежим!

Заметался по избе Артамошка. Друзья не стали ждать и скрылись. Артамошка взглянул в оконце и ахнул: народ толпами спешил на базарную площадь.

Как быть? Бросить Палашку? А вдруг мать придет — беда… А народ все спешил и спешил.

Артамошка ломал голову, путался в догадках: «Что бы это могло быть?.. А-а, знаю, знаю, что это: наверно, живого медведя привели на площадь».

Когда послышалась отрывистая дробь барабана, Артамошка вскочил и вихрем вылетел за дверь. Не успел он отбежать и двух шагов, как раздался визгливый плач Палашки.

Рассердился Артамошка, быстро вывернул шапку, загнул подол кацавейки и натянул его на плечи, скорчил страшную рожу, открыл дверь и заорал грубым голосом.

Забилась Палашка в лохмотья, тихо всхлипывая.

На площади барабан бил отчаянно и звонко.

Махнул рукой Артамошка и побежал на площадь. На площади тишина умолк народ.

На помост вышел царский воевода в широкой, не по плечу, шубе, высокой собольей шапке, с толстым посохом в руке.

Отдышался воевода, потоптался на одном месте, постучал посохом о помост и начал речь:

— Озорует народ. Это худо. Я, воевода иркутский, государев слуга, всех озорных выведу. На кого руку свою воеводскую наложу — тому света белого не видеть, из тюрьмы не выйти, казни лютой не миновать…

Толпа притихла.

— По указу великих государей, — гремел воевода, — ловить людишек беглых, тех, что на государей и слуг их руку поднимают и разбойничают. И тех беглых людишек велено казнить: бить кнутом, рвать им ноздри железом, черными пятнами клеймить лоб и натирать те пятна порохом многожды, чтобы ничем те пятна они не вытравили и чтоб те пятна были у них по смерть.

Воевода важно сошел с помоста; его поддерживал письменный голова.

Народ молчал.

Артамошка вспомнил отца и задумался. Острый щипок вывел его из раздумья, от боли слезы навернулись. Оглянулся — а перед ним стоял Селиванова купца сын Петрован, давнишний ему недруг. Он хохотал и носком мягкого сапога пинал Артамошку.

Артамошка сжал кулаки, стиснул зубы и готов был броситься на обидчика. Но Петрован презрительно скривил рот, прищурил глаза:

— Тронь только, тронь! Отцу твоему зубы вышибли и тебе…

За спиной Петрована стояли два здоровенных парня. Они свирепо поглядывали.

Побелел Артамошка, опустил голову и пошел прочь. В первый раз спустил он обиду, в первый раз отступил.

Но Петрован шел вслед, дергал его за рукав и смеялся:

— Жизнь или смерть?

Остановился Артамошка и поднял голову:

— Что привязался?

— Жизнь или смерть? — повторил Петрован.

— Ну, жизнь!

— В обиду не дам, — зашептал Петрован, — только отдай мне свою певчую пташку.

— Что-о?

— Пташку, говорю, отдай.

Видя гневный взгляд Артамошки, Петрован, заикаясь и путаясь, заторопился:

— За деньги отдай, не за так!

— Нет, — отрезал Артамошка, — не продажна! — А у самого заныло сердце, затряслись руки.

— Сказнят твою мать и тебя тоже. Побегу воеводскому писцу скажу.

Зашумело у Артамошки в голове, едва выговорил он слова:

— Ладно, завтра пташку отдам… Завтра…

Словно в темноте мелькнула тень… Закричал, заохал Петрован. Собрался с силами Артамошка, огляделся и видит чудо: жилистая рука широкоплечего мужика вцепилась в ворот нарядной кацавейки Петрована, и так эта рука сжимала горло, что у Петрована глаза налились кровью. Мужик потряс его и толкнул в сторону. Петрован упал, вскочил и без оглядки побежал прочь. Мужик постоял, почесал бороду и пошел. Кафтан у него распахнулся. Артамошка ахнул: из-за пояса виднелась березовая рукоятка ножа отцовской работы.

Горькое житье

Миновали лето и зима.

Совсем покосилась избушка Филимона. От него никаких вестей не было. Работные ряды расширились. За Филимоновой избушкой, на пригорке, новые насельники ставили свои избы. Ранней весной приплыло по Ангаре много семей хлебопашцев. Приплыли они по государеву указу — сибирские пашни расширять. Далеко за Работными рядами спозаранку слышались людской шум, звон топоров, горели костры. Хлебопашцы рубили лес, выжигали кустарники, расчищали болота — готовились к первому севу на сибирской земле.

Бедно жила Филимонова семья, горькое житье. Соседи звали Маланью сиротой-вдовой.

В избе темно. Артамошка и Палашка сидели в углу на лежанке, ждали с работы мать. Палашка первая услышала далекий кашель, заплакала: «Маманька наша идет». Мать вошла в избу, долго кашляла, устало опустилась на лавку, отдышалась.

— Детушки, — окликнула она, — где вы?

— Тут мы, маманя, тут!

— Светильник где? — Маланья стала искать по полкам. Нашла вздохнула: ни капли масла в нем нет.

— И так обойдемся, — сказал тихо Артамошка.

Подошла мать, дала по куску ржаного хлеба:

— Нате, пожуйте. Да спите. — Закашлялась, застонала: — Конец, детушки, подходит, суму надобно готовить! Нищие мы, — побираться пойдем, кусочки просить…

Материнские слезы да горькие стоны расстроили Артамошку. Сел он к оконцу. За оконцем черная ночь. Вспомнились ему слова дядьки Никанора: «Солнышко всех обогревает, а матушка деткам краше солнышка… Хворая она, мученица, Маланья-то, матушка твоя. Береги ее, Артамошка». Хорошо говорил дядька Никанор, а сам скрылся, все бросил, только заплечный мешок и взял. «Всюду, — говорит, — шумно стало, гам, зря суетятся людишки… Тихое место надо искать». Клеста подарил и ушел, как в воду канул.

— Что сидишь, сынок? Спи! — окликнула мать.

Утром Маланья ушла до свету на работу. Палашка еще спала, и Артамошка побежал на базарную площадь. Не доходя до площади, на задворках, за лавкой купца Войлошникова, натолкнулся на толпу людей. «Не иначе, как живой медведь», — засуетился он, но мужики так плотно сбились, что нельзя было пробраться поближе.

Артамошка остановился. Чей-то звонкий тенорок отчеканивал слово за словом, и Артамошка заметил, что люди ловят с жадностью его слова и никто не вмешивается, не перебивает рассказчика.

Артамошка Лузин pic_5.png

— Райская сторона, невиданной красоты, — сыпал тенорок, — горы скалистые в небо ушли, снежными шапками облаки в клочья рвут. А по склонам и долинам цветы и плоды медовые рассыпаны. Реки шумят, о берег волны бьются. Ни конному, ни пешему леса те звериные пройти не дано. Богатства земные в той стране преогромны: и злато, и серебро, и соболи, и лисицы, и нивы густые. Птицы небесной в лесах, рыбы в реках видимо-невидимо…