Изменить стиль страницы

И опять, как давным-давно, встал перед мамой на колени: «Прости, Пелагея, за все, коль можешь... На войну ухожу». — «Бог тебя простит, Карпуша», — только и ответила маманя и взялась собирать его в дорогу.

На станции ревела, голосила, как на похоронах. Будто чуяло сердце, что война не пощадит у нее и этого мужа. И правда — чуяло. Зимой сорок первого пришло сообщение, что папанька погиб смертью храбрых...

...Машенька, с головой накрытая гимнастеркой, всхлипнула неслышно для Мингали Валиевича и крепко уснула.

Глава пятая

Узкой улочкой с разворошенной чешуей булыжника Машенька прошла до двухбашенного костела с круглым куполом в центре и загляделась. Декорированные колонны главного входа, скульптуры, орнамент с родовым гербом и младенцами-купидончиками по бокам, изваяния святых, символические барельефы, узорчатые капеллы...

Не знала Машенька, понятия не имела о капеллах, нефах, портиках, картушах — не знала и не думала о них, просто стояла и в изумлении таращила глаза на невиданную, жутковато-таинственную древнюю прелесть.

Это был костел Петра и Павла, основанный несколько веков назад видным феодалом Литовского княжества и вильнюсским воеводой Михалем Казимижем Пацем. Возвел его знатный вельможа, быть может, не столько во славу апостолов Петра и Павла, сколько из честолюбивого желания увековечить собственное имя о чем недвусмысленно говорила латинская надпись в центре фасада: «Королева мира, укрепи нас в мире» с наивной игрой слов «pacis», что означает «мир» и устроителя божьего храма Паца — «Pacis».

Католическую церковь, стоящую на окраине города, почти не тронули ни прежние войны, ни эта война, и она сохранилась во всей своей дивной красе и величии. От вида каменного чуда, приближенного к небесам, прямо-таки перехватывало дыхание.

По узким улочкам, примыкающим к площади, как ручьи в озеро, вливались беспорядочно большими и малыми группами хоронившиеся в лесах и по хуторам горожане. Дребезжали по булыжнику колеса тележек и тачек с домашними пожитками, бестранспортные тащили сбереженный скарб в узлах, рюкзаках, чемоданах. В этом потоке тяжких человеческих судеб горьчайшим вкраплением виделись дети — крайне измученные, бледные до прозрачности. Они цеплялись за подолы матерей, устало куксились. Чуть поотстав от матери, семенила девочка лет шести. Она бережно прижимала к платьицу кустик вырванной с корнем черники со спелыми дымчато-сизыми ягодами. Может, гостинец кому оставшемуся здесь, в городе?

Минуя костел, взрослые набожно складывали ладони перед лицом, шевелили губами и, поправив навьюченное, шли дальше. Девочка тоже хотела помолиться, но ручонки были заняты букетиком ягод, и она не стала мудрить: поднесла букетик к лицу и покивала головкой в сторону костела.

Глядя на девочку, Машенька грустно улыбнулась и перевела взгляд на рослую белокурую женщину в длинной, аккуратно выглаженной юбке, коричневой вязаной душегрее и с плетенной из ремешков сумкой. Она не походила на беженку. И шла она не как все — в город, а из города.

«Интересная бабонька», — понаблюдала за ней Машенька.

В центре пустынной площади, местами всклоченной авиационными бомбами, незнакомка остановилась, поставила на булыжник сумку и опустилась на колени. Обратив мокрое от слез лицо к уходящим ввысь кружевным крестам костела, певучим и просящим голосом заговорила что-то непонятное!

Ну какая она женщина! Девчонка еще, может, чуть-чуть постарше ее, Маши Кузиной.

В смутные дни оккупации костел редко распахивал свои врата, но не был обречен и покинут. С глухим стоном приоткрылась тяжелая, вся в завитушках, створка портала, выпустила ксендза в черном одеянии. Суроволицый, седеющий, печально оглядев возвращающуюся в город паству, он спустился по каменным ступенькам паперти и направился к стоящей на коленях. Девушка приникла губами к его длиннопалой худой кисти и, вскинув прихваченное горем лицо, скорбно сказала о чем-то. Отче духовный выслушал, сочувственно кивая, ответил, мелко перекрестил и неторопливыми шажками удалился в глубину подзапущенного за войну сада, где виднелся кирпичный дом под черепицей.

Девушка поднялась, взяла в руки сумку, неспешно, как бы раздумывая, то ли делает, направилась к улочке, ведущей из города.

Улицы Вильно пропахли гарью, от багровой осыпи домов еще тянулись сизые струйки дыма, но уже что-то делалось для возвращения его к жизни: двое рабочих возились у люка подземного водопровода, на когтястых кошках взбирались на столбы и тянули за собой проволоку солдаты-связисты, кем-то организованные в хилую, неумелую команду жители растаскивали остатки завалов с проезжей части улицы. Ближе к реке хорошо просматривалось зенитное орудие, возле него копошились веселые и шумливые девчата в военной форме. Особа с плетеной сумкой, обходя баррикадные навалы хлама, повернула вправо, и Машенька оказалась на ее пути. Теперь можно было близко рассмотреть осунувшееся, помятое горем лицо, и сердце Машеньки наполнилось состраданием. «Поп этот... Утешитель тоже», — осудила она ни в чем не повинного ксендза и решительно шагнула навстречу незнакомке. Приветливо улыбаясь, сказала:

— Здравствуйте. Вас кто-то обидел?

Девушка смотрела на нее непросохшими отрешенными глазами. Молчаливое разглядывание девчонки в солдатской форме длилось несколько мгновений. Девушка дрогнула губами в жалкой улыбке, ответила по-русски:

— Здравствуйте.

Машенька обрадованно засветилась, подумала: делают так у литовцев или нет (а может, она полячка?), недодумала и смело протянула руку:

— Меня зовут Маша Кузина.

Девушка тоже подала руку и, слабо отвечая на пожатие, сказала:

— Юрате. Юрате Бальчунайте.

С надеждой на хорошее знакомство Машенька, восторженно удивляясь, спросила:

— Ты говоришь по-русски?

Юрате кивнула головой, пояснила:

— Я маленько говорю по-русски. Мне помогала учить русская барышня. Нет... Как это? Мы вместе работали у понаса Рудокаса.

Машенька разобрала так, что вот эта хорошенькая девушка и еще какая-то русская работали у пана, а всякие господа у нее не были в почете. Переспросила:

— У пана? У помещика, значит?

— Богатый хозяин, — виновато поморгала Юрате. — Русская Вера говорила... Как это? Ми-ро-ед...

— Русская Вера? — насторожилась Машенька. — Где она?

— Понас Рудокас уехал в Пруссию, хотел нас увезти. Когда темно стало, мы ушли к знакомым, спрятались. Потом пришла Красная Армия. — Вспоминая русские слова, Юрате говорила замедленно, с мягким акцентом. Притронулась к погону Машеньки, показала взглядом в сторону зенитной батареи: — Ты оттуда? Ты — солдат? Вера ушла с Красной Армией, она тоже станет солдат.

Машенька не стала уточнять, откуда она, Маша Кузина, спросила в свою очередь:

— Вы батрачили? В прислугах были? Вас бил этот мироед?

— Нет-нет. Саманис Рудокас не бил, он добрый.

Это для Машеньки было совсем непонятно.

— Добрый?! — воскликнула она. — Он же фашист и вдруг — добрый?

Юрате отрицательно помотала головой:

— Понас Саманис не фашист.

— Вера же говорила тебе — мироед. Держал батраков, теперь сбежал с фашистами в Пруссию, — сердито нахмурилась Машенька. — Тебя и Веру туда хотел утащить. Как это — не фашист?

Юрате настаивала на своем:

— Нет, не фашист. Фашисты другие... Не такие. Они убили маму с папой, брата, сестру... Вайве пять, Енасу три года было.

— Немцы убили? Когда? — воинственно насторожилась Машенька.

— Убили наши литовские фашисты. С белыми повязками. Они в лесу прятались, пока Германия с вами войну не начала. Хутор сожгли, литовским мальчикам, которые в комсомол вступили, звезды на спинах резали...

Воспоминание о прошлом не выжало у Юрате ни слезинки. Похоже, стоя перед костелом, основательно выплакалась. Только чуть дрогнул голос и потерял нежную певучесть.

— Ты за них молилась? — осторожно спросила Машенька.

— За Веру молилась. Мы как сестры были... За них — тоже, но их нет, а Вера есть... Пускай всегда живой будет, — Юрате повернулась к громаде собора и скоро перекрестилась.