— А что? — спросил Темникар, отворачиваясь, чтобы жена не видела его лица.
— Какой-то ты чудной… Словно и не ты…
— Почти сорок лет не был я самим собой, а сегодня вот опять стал.
— Неужто? — насмешливо возразила женщина. — Обеими ногами в могиле стоишь, а только о своей первой и думаешь!
Темникар замер на месте. «Смотри-ка, — сказал он себе с укоризной, — ухожу, а о ней и не вспомнил!.. Тилчка!» — позвал он ее мысленно. И вот она стояла перед ним, живая, белая, светлая, какой давно уже не была. Тилчка! О, сколько раз в тот короткий, такой короткий год, который они прожили вместе, она пряталась в угол за большой дверью в сенях, а он искал ее, искал по всему дому и звал, звал; когда же в конце концов останавливался посреди комнаты и с детской обидой начинал ругаться, Тилчка не выдерживала, бросала в него из темного угла свой звонкий смех, словно золотое яблочко, он молнией отскакивал в сторону и молнией кидался к ней; а она умолкала, прижимая к высокой груди свои маленькие кулачки, белая, тонкая, хрупкая, дрожащая, как тростинка, ибо ждала и боялась того огненного вихря, что с дикой силой пробуждался в нем. Тилчка! Она всегда пряталась от него за дверью, и он упрямился, не хотел искать ее там, ведь она столько раз там пряталась, теперь наверняка спрячется где-нибудь в другом месте… А потом, когда ее навсегда унесли из дома, он долгие годы, входя, первым делом глядел в угол за дверью. Сперва она виделась ему такой живой, что у него начинало ныть все тело, потом ее образ потускнел, и она стала являться ему редко, да и то в виде туманного облачка. Сорок лет — это сорок лет? И они лишь подтвердили старую истину, что большая любовь и большая печаль не живут вечно: большая любовь сгорает в собственном огне, большая печаль тонет в собственном море… Но остались воспоминания, добрые воспоминания, какие остаются лишь после больших и чистых чувств, и после минувшей печали тоже. Тилчка! Странно, а сейчас это уже перестало быть воспоминанием! Она снова стояла перед ним, белая и нежная, со светлой улыбкой во влажных глазах, прижав маленькие кулачки к высокой груди, такая живая, что Темникар не успел и удивиться. Он лишь поскорее скинул шинель и спрятал за ней Тилчку, чтоб жена не увидела.
— Может быть, ты все-таки скажешь, куда тебя черт несет? — обиженно заговорила женщина.
Темникар вздрогнул — и Тилчка исчезла.
— Чего ты торчишь там в темноте? — пронзительно выкрикнула Темникарица. — Иди сюда и скажи!
Темникар оглянулся и посмотрел на жену, возившуюся у печки, — хрупкую, маленькую, прозрачную, ставшую как бы собственной тенью и отражением своей безрадостной жизни. И сердце у него дрогнуло, как случалось уже столько раз.
— Не сердись, Марьяна, не сердись! — ласково сказал он.
— Эх! — с негодованием передернула она острыми плечами. — Опять ты за свое: не сердись да не сердись! Скажи лучше, куда идешь, чтоб мы не тревожились!
Темникар подошел к ней и с грустью подумал: «Я бы тебе охотно сказал, что иду в Робы! Но ведь, если скажу, ты меня из дома не выпустишь».
— Что, в самом деле говорить не хочешь? — Она строго и обеспокоенно смотрела на него.
— Эх, ну куда ж мне тут идти? — ласково и почти беззаботно ответил он. — В лес иду. Знаешь ведь!
— А почему водки отлил?
— А почему бы и нет? Как-никак зима на дворе! — спокойно возразил он и стал надевать шинель.
— Ерней! Не дури! — Женщина подошла ближе. В голосе ее уже звучала неприкрытая тревога. — Кто же уходит из дому в сочельник?
— В сочельник? — нахмурился Темникар. — Да! Даже в сочельник людям приходится уходить из дому! А у скольких людей нет дома!
— Ну, уж к тебе это не относится! — отрезала Темникарица.
— Не относится? — сильней нахмурился Темникар, но тут же успокоился и равнодушно добавил — Да разве я сказал, что меня не будет дома? До вечера еще далеко! И полдень еще не прошел!
— Не дури! — чуть спокойнее сказала женщина. — Послушай, Ерней! Я пирог испеку. Все мешки вытрясу, а муки наскребу. А ты дров в печь подложи, чтоб вечером потеплей было.
Холод прошел по спине Темникара. Он отчетливо увидел лица пятерых белогвардейцев, которые каких-нибудь полчаса назад вышли из его дома, и ясно услышал ехидный голос Мартина Лужника: «Хе-хе, Темникар, хорошо у тебя, и нам бы тоже хотелось денек провести в тепле. Но нельзя, нельзя! Нельзя, потому что слишком жалостливое у нас сердце, хе-хе!.. Прослышали мы, что в Робах укрылись лесовики подстреленные. Порядком их там. И все такие, что ни рукой, ни ногой пошевелить не могут, хе-хе!.. Спрятались от облавы в Чареву пещеру и теперь ждут, пока «товарищи» за ними явятся. Но вместо «товарищей», у которых сейчас другие заботы, хе-хе, нагрянем мы, пощекотать их да отогреть, хе-хе!.. Зачем беднякам мерзнуть в Чаревой пещере? Да еще в сочельник? Мы их отправим в Вифлеем, хе-хе!.. К Иисусу в ясельки, хе-хе! Отогреться, хе-хе!.. Дурак дураком будет выглядеть Иосиф, когда вместо трех святых королей ворвутся к нему в хлев десяток волосатых и измученных язычников, хе-хе!.. Пожалуйста, можете исповедаться в грехах! И сегодня же ночью, хе-хе! Поэтому мы отправим их в Вифлеем кратчайшей дорогой! И не будь я Мартином Лужником, если до ночи они туда не попадут, хе-хе! А ты нам ясельки приготовь и дровишек в печку подбрось, чтоб и нам потом было где отогреться, хе-хе!»
— Ерней! — по-прежнему сварливо произнесла Темникарица. — Ты слышишь или вовсе оглох?
— Слышу! — угрюмо кивнул Темникар, вытаскивая топор из-под деревянных почерневших ступенек.
— Зачем тебе топор?
— Да разве я когда-нибудь ходил в лес без топора? — спокойно спросил он и провел твердым пальцем по лезвию.
— Ах ты господи боже мой! — покачала головой Темникарица. — Что с тобой сегодня, в самом деле? Посмотри на себя! Полчаса назад был весь зеленый, без сил, и вдруг сапоги на ноги, топор под мышку — и в лес!
— Без сил? — не поверил Темникар, цепляя к поясу баклажку и направляясь к двери.
— Теперь еще и врать будешь?.. Разве не ты сыпал арнику в водку?
— Вот и полегчало, — сказал Темникар. И встал на пороге, сам удивившись тому, что почти забыл о сегодняшнем утре.
Он проснулся очень рано, с какой-то странной тяжелой печалью на сердце, она вскоре перешла в отчаянную тоску, ледяной глыбой придавившую желудок. Он беспокойно ворочался и несколько раз так всхрапнул, что жена тоже проснулась и накинулась на него: «Угомонись ты наконец! Лягаешься и храпишь, как старый конь!» Он хотел было рассказать ей, как непривычно и плохо себя чувствует, но передумал, по опыту зная, что она разойдется еще пуще: «Опять ты со своими хворями! Почему у меня ничего не болит? Спи!» А уснуть он больше не мог. Встал и насыпал арники в водку, потому что считал это единственным целебным средством для мужчины, хотя чувствовал, что боль такого рода не утихнет от арники и водки… Но когда, глядя вслед Мартину Лужнику и его кротам чертовым, уходившим по заснеженной дороге, он решил, что тоже пойдет в Робы и там с ними схватится, ему сразу стало легче. Ледяная глыба исчезла, и он снова почувствовал себя крепким, здоровым, на душе сделалось ясно. И все вокруг стало таким прекрасным, таким светлым и торжественным, как было всего однажды за его долгую жизнь — в далекой молодости, когда небывалое наводнение снесло все мосты и переправы и даже несколько домов на берегу, а он решил непременно проведать Тилчку; он наскоро сколотил три дубовые плахи и без раздумья отдался во власть разбушевавшейся стихии; вода должна была вынести его на Засекаревы пороги, но сердце подсказывало, что он как-то минует их и пристанет к противоположному берегу возле Усадаревой отмели. Так все и вышло… И теперь, почти пятьдесят лет спустя, он испытывал точно такое же чувство. Он стоял на пороге, и, как только принял решение, мир сразу переменился. Все стало светлым, чистым, непривычно значительным: и грушевое дерево, и орех, и колода для рубки дров, и вода, стекавшая по обледеневшему желобу тонкой серебряной струйкой в ведро, и голый куст шиповника, заглядывающий поверх почерневшей ограды в сад, и заснеженная тропинка, змейкой бегущая по крутому склону, и зубчатый, вонзившийся в иссиня-стальное небо Вранек, и белое облачко, которое чуть заметно дрожит, словно прощаясь с ним. Правда, зимнее солнце своим сиянием так очистило мир, что жаль было умирать. Однако Темникару даже в голову не пришла мысль, что он может остаться жив, точно так же как он не подумал о том, какой будет его смерть. Он знал одно: он немедленно должен отправиться в путь, и чувствовал, что сделает то, что надлежит сделать, хотя больше не вернется. Так будет…