В воскресенье старший ефрейтор, прикрепленный к туберкулезному корпусу, проверяя количество пленных, зашел к нам. Пересчитав, записал в маленький блокнот. Худосочный со шрамом во всю щеку, хромает, на груду у него планка с колодками наград, ленточка за ранение. По тому, как он медленно складывает блокнот, видно, что он не торопится, и, может быть, те прочь поговорить.
— Wo?[21] — спрашивает у него Круглов, показывая на рубец от ранения и в пространство, на восток.
— A! — понял ефрейтор. — Front!
— Ja, Front, aber wo?[22]
Ефрейтор нахмурился и объяснил как мог, что разговаривать с пленными запрещено, а о фронте — особенно. За это его снова могут послать в окопы, а он уже сыт войной, у него есть дети, жена. Вынул из пухлого бумажника пачку фотографий. С одной смотрит молодая женщина, рядом с ней две девочки и мальчик. На другой — дети среди игрушек. Он показывает и остальные. Такого же формата, как и семейное фото, на такой же бумаге... порнография. Я впервые вижу порнографические открытки, и меня поражает отталкивающая непривлекательность голых тел в безобразных позах, скучные лица, повернутые к объективу. Никакой тайны, ни следа страсти... одна только работа. Такое же чувство удивления и брезгливости испытывают все, и когда Протасов вернул открытки и не стал просить, ефрейтора, чтобы он показал остальные (еще с дюжину, наверно, осталась не просмотренной), тот понял, что его осуждают. Уши покраснели, он явно недоволен невниманием к его коллекции. Взял со стола пачку фотографий, нервно засунул в бумажник и положил во внутренний карман мундира.
— Я солдат, — говорит он, застегивая пуговицы. — Воевал, а сейчас хочу пожить. А кроме работы, еды и баб меня ничего не интересует. — Хромая, пошел к двери
Тщедушный фриц возмутил всех,
— Каракатица он, а не солдат! — ругается Протасов. — Хотя бы фотографии жены и детей положил отдельно.
— Культуртрегеры[23]... Э-эх! — Каплан в сердцах пнул ногой табуретку и отошел к окну.
Со дня на день ожидается отправка людей из лагеря. Говорят, что отправят много медиков и тех больных, кто хоть мало-мальски годен для работы. Увезут на запад, подальше от своих, которые, может быть, с каждым днем все ближе и ближе.
Снега уже нет, земля отогревается в лучах апрельского солнца. В канаве, что вырыта между рядами проволоки, полно воды. Среди пожухлой прошлогодней травы робко пробиваются темно-зеленые лепестки. Еще немного времени и везде зазеленеет, тогда под каждым кустом беглый человек найдет себе приют.
— Пойдемте, Павел Петрович, выйдем ни воздух, — предлагаю я Круглову. — Сегодня польская пасха. Слышите, звонят в хорощском костеле?
— Слышу... По такому звону не поймешь, что праздник. Один и тот же звук. У нас так в набат бьют, только медленней.
Высокие ряды проволоки, вышки с дулами пулеметов, винтовки часовых, каски — все это противоестественно, дико, особенно в такой весенний день, когда все, что есть живого на земле, радуется теплу и солнцу.
— Стойте! Смотрите! — окликаю я товарища.
Около канавы прыгает черный комочек в мелких серых пятнышках.
— Скворец! — радостно удивился Круглов.
— Наш! Такой, как у нас! Пи-чу-га!
— Такой, такой... Правду говорят: на чужой сторонушке рад своей воронушке.
Остановились за углом шестого корпуса. Отсюда видно шоссе. Хотя и праздник, но немного людей идет в Хорощ, больше женщины. По краю дороги, опираясь на палку и наклонив голову, медленно шагает сгорбленный старик. Седые волосы свисают из-под картуза на воротник домотканой свитки.
Недалеко от комендатуры прогуливается офицер. Он недавно вышел из помещения, и, наверно, раздумывает, что ему делать в свободное время. Вяло поворачивает голову в сторону проходящих женщин. Остановился, засунул руки в карманы брюк, спину подставил солнцу.
Старик прошел около офицера, все так же опустив голову, и, наверно, не заметив его, не поздоровался.
— Halt! Komm hier![24]
Крестьянин повернулся, растерянно оглядываясь. Немец сделал два прыжка — и картуз старика полетел на землю. Обнажилась лысина с такой же белой, как волосы, кожей.
— Дзень добры, пане! — кричит офицер и бьет старика ладонью по щеке. — Дзень добры, пане! — Слышны еще пощечины и крики. — Дзень добры! Дзень добры!
— Ох, со-б-ба-ка! — вырывается у меня. — Учит вежливости...
— Пойдемте! Он и нас заметит.
Вечером пятнадцатого апреля всем врачам туберкулезного отделения, трем фельдшерам и трем санитарам приказали срочно собраться и идти в десятый корпус. Никто не спрашивает для чего, и без объяснений ясно, отправка! Обычно в десятом все назначенные в транспорт проходят санобработку.
— Schnell! Schnell! — кричит сопровождающий нас ефрейтор, любитель порнографических открыток.
В десятом корпусе уже много людей со всех корпусов. Приказано раздеться, вещи забирают в дезкамеру. Иванов и Спис стоят вместе, мы присоединяемся к ним. После долгого ожидания помылись, получили из дезкамеры одежду. Ждем утра здесь же, разместившись на цементном полу. Сна нет, мысли в лихорадочном возбуждении. Бежать надо во что бы то ни стало! Найти способ выпрыгнуть из вагона где-нибудь на подъеме, когда поезд замедлит ход. Скатишься и не найдут тебя в лесу или в болоте. А убьют, так одни раз! Только не в Германию!
Утром явились Губер, Шоль и еще два офицера. Комиссия. Осматривают, годны ли к работе.
— Почему повязка? — спрашивает Шоль, когда очередь дошла до меня.
Снимаю повязку с голени.
— Фистула[25], — произносит Губер и что-то говорит Шолю.
— Будешь оперироваться! — белесоватые глаза Шоля смотрят немигающим взглядом. — Смотри, если схитришь! — погрозил он пальцем. Вычеркнул из списка и махнул рукой в сторону девятого корпуса.
Еще операция? Без рентгена операция пользы не принесет. К своим попаду, тогда и сделают что нужно!
Рассказываю Иванову.
— Раз есть возможность остаться — надо оставаться! — говорит он. — Свешников почистит немного рану — и все. Застрянешь здесь
Попрощавшись с товарищами иду к выходу. У наружной двери, внизу, стоят два полицая. Один из них, не поверив объяснениям, поднялся на второй этаж к Шолю. Вскоре вернулся и выпустил меня.
— Ложитесь, — говорит Свешников, когда я к нему явился. — Потом видно будет, что делать.
Снова потянулись дни. Но настроение уже не то, что прежде. После Сталинграда почти каждый день приносит что-нибудь новое В последнее время наши наступают на юге. По-прежнему главный источник информации — Зеленский или близкие к нему люди. Я беру у него газету и, прячась от посторонних глаз, разбираю сводку и отдельные статьи Сегодня в «Völkischer Beobachter» наткнулся на небольшую заметку. Прочел ее, не поверил, что именно так и написано, и опять стал вчитываться. Газета отвечает на вопрос читателя: почему Коммунистическая партия в России называется еще и большевистской, откуда слово «большевик?» Автор заметки разъясняет, что первый кружок, первую ячейку партии создал некий житель России по фамилий Большевик. Поэтому партия и носит такое название, в память о нем. Не могу решить, почему газета врет: по своему невежеству или умышленно?
Прошло двенадцать дней после отправки транспорта. Я утешаю себя надеждой, что про операцию забыли. Но вот во время обхода Свешников рассказывает, что вчера был Шоль и, между прочим, спрашивал, сделана ли операция.
— Не хочет ли он нас обмануть? — сказал про вас Шоль. — А операция-то вряд ли поможет, боюсь, что рана останется в прежнем состоянии. — Михаил Николаевич пожимает плечами
— Раз так, то надо соглашаться. А то я вас подведу, подумают, что вы тянете.
— Ладно, в среду попробуем.