Изменить стиль страницы

— Самовлюбленные дураки! — с досадой говорю Яше. — Даже на мешках из эрзац-рогожи рекламируют свастику.

— Да... Начинает зябнуть дойче зольдат. Подмерзает... А не рассказывал я вам, как в июле тут проходила испанская дивизия? Без строя, толпой, на одном плече винтовка, на другом мандолина или гитара.

Рядом стоящий больной, опершись одной рукой на подоконник, другой — на костыль, прервал Яшу:

— Винтовки, автоматы они побросали на подводы, а в руках кошелки с барахлом.

— Табором шли! Под мышкой курицу или гуся держат, чего-чего только не тащат! — Обычно бледное лицо Яши оживилось, появился слабый румянец. Он отошел от окна. — Уйдемте, чтоб глаза им не мозолить.

* * *

Сегодня устал больше, чем в прошлые дни. С трудом забрался на нары, лег. Яша еще не все сделал, повернул в перевязочную. Вскоре пришел и он. Посмотрел на меня вопросительно, заговорил не сразу.

— Немцы хвалятся, что Орел взяли. Сейчас встретил Валентину Викентьевну, говорит, в газете написали...

Словно выстрелил в меня. Орел... Тула... Почему-то в памяти эти два города находятся рядом. Дорога на Москву...

Запомнились с детства рассказы матери про наступление Деникина в девятнадцатом году. Тогда недолго белогвардейцы хозяйничали в Орле. Через две недели их разбили под Тулой и они покатились на юг. В день их бегства наступила странная тишина. Как-то враз прекратилась и стрельба, в городе, и канонада, доносившаяся откуда-то с окраины. Жители не знали, в чьих руках город, есть ли вообще в нем войска. Наконец к концу дня со стороны вокзала показался конный разъезд солдат с красными лентами на папахах. То была латышская дивизия из армии Буденного, первой вошедшая в Орел. Несколько раз приходилось слышать этот рассказ и всегда, вспоминая о первых красноармейцах в освобожденном городе, мать не могла удержаться от слез. Она даже помнила, какой масти были у них лошади

Первые воспоминания детства связаны с этим городом. Шестилетним мальчишкой стою на углу улицы недалеко от дома, смотрю на шествие густых толп народа со знаменами, обрамленными черным крепом. Метет метель, короткий зимний день кончается, наступают синие сумерки, а люди все идут нескончаемым потоком. Умер Ленин, сегодня его хоронят в Москве. В Москве хоронят, а почему здесь, в Орле, столько. людей на улицах? Спросить у кого-нибудь, не решаюсь, у всех лица угрюмые, сосредоточенные.

Орел родной Орел... Неужели так и дальше, пойдет: город за городом, область за областью будут занимать немцы... А может быть, это их последние: успехи? Не так уж много сил у них. Расползется войско по большой территории и жиже станет. До сих пор не могут взять Севастополь, нет успеха и на Ленинградском фронте. И не сообщают снова о «разногласиях у большевиков», к этому я чутко прислушиваюсь. В июле пустили слух, а больше не повторяют. Единство в руководстве — в это верю, на это надеюсь в тяжелые дни, когда немцы кричат о победах. Ведь в Польше и Франции сначала были разногласия, перетасовки в правительстве, а затем капитуляция.

Военнопленным не разрешается читать те газеты, которые издаются для гражданского населения. Говорят, что какая-то газетка издается для военнопленных, но ее никто в лазарете не видел. Иногда кто-нибудь из цивильных приносит в лазарет центральные газеты фашистского рейха. Они заполнены статьями о победах, сводками военных действий. Все же, внимательно читая сводку, «читая между строк», можно понять хотя бы приблизительно, где у немцев туго. Если написано: «ожесточенные атаки большевистских войск отбиты с большими для них потерями», значит, у самих немцев здесь немалые потери, а, может быть, они и отступили.

Поздно вечером, уединившись в перевязочной и замаскировав на всякий случай газету разной бумагой, прочел большую статью об акциях против югославских партизан. За трескучими фразами нетрудно рассмотреть, что партизаны Югославии — это умело организованная армия. В «Новом времени» передовица, подписанная редактором. Сначала низкие поклоны фюреру, а затем автор приступил к делу. Русские, проживающие в Германии и других европейских странах, в столь великий час в большинстве своем ведут себя пассивно, не стремятся помочь «новому порядку», а лишь печалятся о тех жертвах, которые несет русский народ. Они упрямо считают войну против большевиков войной против их родины. А Россия вовсе не та, какой они ее помнят, и русские, о коих они скорбят, тоже иные, отравленные коммунистической пропагандой. Война требует жертв, пора отбросить сомнения, понять, наконец, что фюреру нужны действия, а не вздохи, и включиться в борьбу цивилизованного запада против варваров-большевиков.

Как говорится, умри — лучше не напишешь! Не торопятся русские эмигранты помогать Гитлеру, не в него они верят, а в свой народ. Не стал читать другие статьи, спрятал газеты, вышел из перевязочной. Хорошо бы с кем-нибудь поделиться, поговорить откровенно... К Кислику сейчас не пойдешь, поздно, а Яша спит. Он укрылся шинелью, лица не видно, только бледный лоб и рыжеватые волосы не накрыты. Э-эх, как его голод сосет, думаю я, глядя на костистый лоб и запавшие виски. Стараясь не разбудить, залез на свои нары.

Обходы стали не только долгом, обязанностью, но и необходимостью. Иду к больным как к близким людям. На искреннее сочувствие они отвечают дружеским доверием. Врач — свой брат, такой же раненый, пленный.

Сегодня на первый этаж спустился позже обычного. На нарах лежат только самые тяжелые больные, те, что не могут передвигаться. Один из них, улыбнувшись отечным лицом, повел глазами в сторону соседней комнаты:

— Священник пришел! — вполголоса сообщает он.

Там собралось около сорока человек с первого и второго этажей. В углу на табуретке сидит маленький, лысый старик и что-то говорит пленным. Перед ним стол, накрытый вытертой плюшевой скатертью, на нем — толстая книга в кожаном переплете и металлический крест.

Я прислушиваюсь.

— Вера в господа бога укрепит ваш дух и поможет в сей трудной жизни...

Смысл проповеди — терпение и еще раз терпение. На священнике ряса старая, залоснилась. Лицо худое, желтое, седая борода и та отливает желтизной. Видно, хочет помочь, сочувствует, а сделать ничего не может. Вряд ли проповедь о терпении воспринята молодыми голодными людьми. За проповедью последовала краткая молитва, затем приложение к кресту и каждый получил просвирку. Ради нее и собралось здесь столько человек. Получивший просвирку тут же начинает ее есть и уходит прочь, забывая взять нательный крестик, который священник сует каждому, и ему приходится окликать, и возвращать тех, кто торопится.

Стараясь не быть на виду, ближе не подхожу. Тогда нужно будет тоже креститься, брать просвирку, крестик, а это уж кощунство.

В дверях показался Яша. Что-то есть в нем такое, что всегда действует на меня успокаивающе. Он стоит и близоруко щурится, отчего лицо лучится добротой. Халат короток и не прикрывает заштопанные на коленях брюки. На кирзовых сапогах грубо пришитые заплатки.

— Давайте, Яша, откачивать. Принесите шприц!

Пока Яша ходит за шприцем и иглами, усаживаюсь на нарах около больного плевритом.

— Как дышится?

— Легче, доктор.

— Ну, еще раза два откачаем, а остальное само рассосется.

Больному помогаем сесть, закатываем рубаху. Ребра острые, кожа сухая, тонкая. Отсасывание жидкости из правого бока длится долго. Наконец, извлекаю иглу, больной облегченно опускается на соломенный тюфяк. Заглянувший в окно солнечный луч, играя множеством пылинок, ласково дотрагивается до лица больного, освещает лоб и ресницы зажмуренных глаз. Смотрю на его освещенное солнцем лицо и почему-то убежден, что он выздоровеет, будет жить.

Когда вместе с Яшей идем мимо комнаты, где священник творил молитву, его уже нет, стол убран. Чувствую себя со всеми наравне, нет гнетущего чувства отчужденности.

В коридоре меня чуть не сбил с ног куда-то бегущий пленный. Не останавливаясь, прихрамывая, он ринулся дальше. Лицо его показалось знакомым.