Изменить стиль страницы
Пускай я умру под забором, как пес,
Пусть жизнь меня в землю втоптала, —
Я верю: то бог меня снегом занес,
То вьюга меня целовала!

Ночи почти и не было. Часов в пять она повела тебя на улицу — ах, пустой город! Как чистое поле.

Луна уже пригорюнила на западе свое лицо набок — и вместо привычных ее глаз и улыбки видно было, как брат убивает брата, опрокинув вниз головой.

Анюта сидела на скамейке в сквере, а ты вышел на тротуар, чтобы встретить такое же, как ты сам, исчадие ночи — прикурить.

Улицы просторно-пусты, и куда ни ступи — ты хозяин, нигде тебе не загорожено. Все-таки нашлось у кого прикурить, и ты возвращался к Анюте, заготовив пьяную нежность в своих красных измученных глазах. А она сидит и тихо поет. Поет и смотрит на тебя из своей песни, как из окна проезжающего мимо автобуса на прохожего. «В инее провода, в сумерках города. Вот и взошла звезда, чтобы светить всегда. Чтобы светить в метель, чтобы стелить постель, чтобы качать всю ночь у колыбели дочь».

И ты увидел. «Ты у меня одна, словно в ночи луна, словно в степи сосна, словно в году весна. Нету другой такой ни за какой рекой, ни за туманами, дальними странами».

Да, была такая песня в те времена. Ты сел с краю на скамеечке и отвернулся: не навредить бы.

Все это ты помнишь, ты даже насильно вспоминаешь. И все-таки.

С кухни слышится:

— Анюта, ты все песни знаешь. Есть такая «Звезда полей, звезда полей над отчим домом, и матери моей печальная рука…»?

— Такой не слышала, — неуверенно отвечает Анюта. — Не знаю.

Ольга заходит в комнату и бормочет:

— Нет такой песни. Бабель сам придумал. Не может быть такой песни.

А ты сидел, сидел, а потом, наконец, тихо:

— Оля. Что такое — матери моей печальная рука? — и замер.

И тогда она протянула руку.

Да ведь знал же, знал же заранее, что именно так — по виску, по волосам — ведь ждал!

— Вот что такое, — бессильно прошептала она, и на ней не стало лица.

Ну, брат, держись. Теперь держись за двоих.

Прогнать, не пускать, зачем она ходит? Ведь она знает, зачем она ходит! Сосуд зла…

Нет, это я: пакостник, вор. Собака.

Боже мой, моя жена!

Палец себе отрубить: отец Сергий. Пли как Аввакум: руку на свечу. А?

Моя жена… «Боря, — она сказала когда-то, — Боря…»

Она простодушная, она сама даже не знает того, что она знает.

Она потому и умная.

— Здравствуй, Боря! — пролепетала, придя, гостья.

— Здравствуй. А Ани нет.

И стоишь перед дверью, не приглашая с порога.

— Я неделю болела. Вот пришла узнать, как там на работе.

— Болела? — удивляешься ты. — А разве ты вчера не была? Или это позавчера?

— У вас? Нет, не была, — растерялась она.

— Да как же? А впрочем, может, я и спутал. Мне показалось, была, — равнодушно говоришь ты и выжидательно смотришь, как она мнется в дверях.

— Хочешь — проходи. Аня в магазине. Скоро вернется, — наконец, произносишь.

Она неуверенно пожала плечами, но все-таки прошла.

А ты — на кухню, вжался в табуретку и стерег себя, будто боялся, что в любую секунду рванешься и побежишь.

Потом не усидел, заглянул в комнату и сердито буркнул:

— Ты извини, я занят.

Не взглянув на нее.

После этого она не приходила. Целый месяц, что ты не видел ее, ты разрешал себе все: зашторив окна, закрыв глаза, в глубоком кресле, ты писал ей письма, назначал свидания, бежал ей навстречу, вы обнимались, потом быстро, нетерпеливо — к ней в общежитие — да, пусть в общежитии, только не здесь, не в Анютином доме, пусть свидание днем, когда все подруги на работе и вся комната — ваша. Да, ты пишешь ей, звонишь, она убегает с работы и… Все так подробно, так мучительно, так невозможно — но вволю.

Прошел август — в каком-то давнем твоем лирическом этюде: «дымчатый август…» — отпуск кончился. Твоих студентов отправили в колхоз, а тебя в Красноярск (!) — на добычу.

Так сказать, святые места.

— Зашел бы там к Ольгиным родителям: может, передачку какую ей привез, — робко предложила заботливая Анюта. — Спросить адрес?

— Ну вот еще! — огрызнулся ты, и Анюта виновато вздрогнула.

В Красноярске в аэропорту вышел, остановился и смотрел. Долго смотрел, внимательно: сюда она прилетала, тут начинался дом и праздник. Вот расписание: она читала его, подняв голову на высокой своей изогнутой шве. А в городе живут ее родители. Мама (ты представил). Папа (тоже представил). И такая странная штука случилась. Лицо само собой сбежалось в морщины и скривилось, как в детстве, когда собирался вот-вот заплакать.

Но это только момент.

Достаточно и момента, чтобы было!

После этого ты уже оставался спокоен. Ты справлял свои служебные дела и разве что попутно, вторым планом намечал: зайти в книжный магазин. Ее стихи, возможно, еще лежат. Развернуть их веером, книжки, и вглядываться в размноженное имя, запоминая: Ольга Гуляева. Купить две. Зачем две? — удивляешься ты. Впрок, — объясняешь. На последней странице меленько и подробно: Ольга Васильевна Гуляева. Вот на площади справочный киоск — на заметку его: потом подойти и узнать, где проживает Василий Гуляев, чтобы побродить вокруг ее дома. Спросят: а отчество, а возраст? Ну, какой возраст бывает у отца молодой женщины — года, скажем, сорок четыре. А отчество — давайте наугад: Иванович. Нет, скажут, наугад не пойдет.

Ну, не хотите и не надо. Мне же меньше заботы.

Домой прилетел днем, никого не было. Сел, не переодеваясь, в свое кресло в углу за шифоньером и посидел в тишине. Потом поставил пластинку, поставил самую непосильную: Баха.

Помогло.

Все проходит, — в покое думаешь ты. — Правильно было написано на кольце у царя.

Пришла Анюта («Приехал…»), пришла Катька («Папа!!»).

Но хоть и «Приехал…», а преданный подсолнух Анютиного лица как будто устал поворачиваться за тобой вслед.

— Аня, что с тобой? — осторожно спрашиваешь ты.

Она отвечает с виноватой улыбкой:

— Не знаю… Кажется, ничего. А что?

А то. Штора-то не задернута, забыта, и окно зияет черной дырой. И главное, ты вспомнил: давно уже так. Давно на кухне не поют.

За голым окном провал темноты вниз на восемь этажей.

«Допрыгался, козел», — справедливо подумал ты о себе.

«Вот поворот какой делается рекой. Можешь отнять покой, можешь махнуть рукой. Можешь отдать долги, — это ты поешь, стоя перед черным окном, помедлив задернуть штору, — можешь любить других, можешь совсем уйти, только свети, свети».

Отродясь ты не пел песен. Это даже вышло неожиданно, ты и слов-то не знал. А вот, гляди, вспомнил… Пароль, думаешь ты и не поворачиваешься посмотреть на Анюту.

А что смотреть, она все равно не покажет вида: она стесняется быть счастливой.

Вот сейчас уйдет в ванную, будет там стирать какую-нибудь мелочь, как будто ничего не произошло.

На этом бы и покончить со всей историей. Перебесился, успокоился. Уверенная легкость речи на занятиях со студентами, ирония силы. Шторы пламенеют дома по вечерам, ты записываешь на магнитофон интервью с Катькой, и она поет, плачет и смеется: «Наш лучший дом на свете!» И разве что иногда вспомнишь с безопасной грустью: Ольга… Но эта грусть безрогая, как старая корова, вспоминающая свое детство, Так, для лирического украшения жизни. В паузах между делами.

Когда уже засушил в удобном для хранения виде и вставил в альбом, лучше с человеком больше не встречаться, чтобы не вносить путаницы.

А Ольга взяла вдруг пришла.

Даже некоторую досаду ты почувствовал: пришла, просили ее…

Она принесла бутылку вина.

Ты поднял бровь:

— Что будем праздновать?

Она подумала и пожала плечами:

— Каждый свое.

Анюта слегка смешалась (почему-то), но исправно пошла собирать ужин.