Изменить стиль страницы

Удовлетворенный ответом отца, Дима подсыпал рыбкам корма, отряхнул руки.

— И у меня первое дело сделано, — авторитетно заключил он.

Оброненная сыном фраза почему-то привязчиво не оставляла Михеева и пока он спускался с третьего этажа по лестнице, и после, когда уже рядом с шофером Капитонычем ехал в машине. На ум пришли прочитанные недавно слова Дзержинского, адресованные жене, где речь шла о воспитании сына:

«Не тепличным цветком должен стать Ясь. Он должен… в жизни быть способным к борьбе во имя правды, во имя идеи».

Непоследовательно, лоскутками всплыли в памяти Михеева эпизоды его неуютного детства, скрашенного лишь прелестями таежного леса.

Вырос он на станции Пермилово Северной железной дороги, что на Архангельщине. Рано схоронил отца, в шестнадцать лет, не закончив школы, пошел рабочим на лесозавод, где его вскоре избрали секретарем комсомольской ячейки. Работал и учился на рабфаке. А через два года навсегда расстался с родным домом, добровольцем ушел в армию.

Сейчас Анатолию Николаевичу почему-то вдруг вспомнилась мелководная и петлястая речушка в километре от Пермилово, на которую он с малых лет бегал рыбачить. До сих пор с памятной радостью возвращался домой, ставил на лавку блюдо и неторопливо выкладывал в него из кошелки гладких красноперых язей и голавликов, говорил матери: «Ты всю вари, мам, и пожарь, ужо я еще схожу» или «Дяде Семену отнесла б малость, хворает… Хлебца бы чуток, на него язик моментом берет». А с хлебом было худо, считай, совсем не было хлеба в ту голодную пору начала двадцатых годов.

Но больше всего мальчонка любил лес. С него теперь начинались все светлые воспоминания о детстве, связанные одновременно с бабушкой Аленой, неугомонной, спорой на любое дело труженицей. От нее он научился различать грибы и понимать, какой для чего способней: на варку, на сушку или соление. Приноровился собирать морошку, голубель, чернику самодельными грабельками, похожими на большую ложку с прорезями, только подцепи стебельки снизу, разом чесани и ссыпай пригоршню ягод в туесок. «Молодец!» — бывало, хвалит бабушка Алена. И руки чистые, только губы от пробы синие.

До удивительного отчетливо сохранились в памяти отдельные моменты. Вот он сидит с бабушкой Аленой на бугорке возле родника, та подает ему крынку и раскладывает на тряпицу корявыми, узловатыми пальцами ячменные шаньги, вареную картошку, луковицу, соль, велит ему есть, а сама, прожевав ломоть и запив молоком, причмокивая, достает из кошелки надранную загодя бересту, свой маленький остроносый ножичек, ловко отсекает им продолговатые берестяные дольки, вырезает в них по краям косые пазы, незаметно соединяет их, пробует крепость и говорит:

— Теперь донышко сделаем и крышечку с хвостиком — почитай, табакерка готова.

У нее были припасены из дома и овальные дощечки для донышек, и полоска черной кожи, которой хватит не на один десяток «хвостиков» для крышек табакерок. Бабушка работала руками, словно вязала, проворно, успевая и есть, и нахваливать лес, деревья, особенно упругую и прочную березу, самую желанную и богатющую из всех других деревьев, у которой и сок сладок, деготь мазок и кора для поделок годна, тут тебе «туесок и лукошко, полезай в окошко». Бабушка любит приговаривать, а сама объясняет внуку тонкости ремесла.

А еще они отправлялись на озеро, срезали тонкий и гибкий лозняк, по две необхватные вязанки приносили каждый домой. Вечерами бабушка Алена с дочерью, матерью Анатолия, плели корзины. Работы хватало и ему: счищал с лозы тонкую зеленую кожицу, обнажая волглую белизну прутка. Понемногу Толя и сам приспособился плести корзины, узорчатые, с такой выдумкой, что даже бабушка Алена всплескивала руками, восхищалась: «Молодец, внучек, схватчиво умом владеешь, узор хитер».

В первую зиму после смерти отца Толя с матерью и бабушкой срядились в артель лес рубить. Тяжело пришлось, когда мороз окреп, снега богато навалило. От удара топор звенел, на сторону скакал, а сверху, с ветвей, ошметки снеговые на голову сыпались, за шиворот набивались. Бабушка бодрит внука, напевно смешинку подпускает: «Не пужай Толю, соснина, помогутней наш детина, ты мальчонке покорись и макушкой поклонись». Когда домой с подряда возвращались, заработки подытожив, бабушка посулила внуку: «Чую, не по годам у тебя, Николаич, отчество к имени приладится».

Потом объявился в доме помощник-мужчина, отчим Кузьма Петрович, слесарь железнодорожных мастерских, который, правда, поначалу не проявил домашнего старания, любил посидеть на лавочке возле дома, пока однажды не получил выговор от бабушки Алены, не выдержавшей пустого времяпровождения новоявленного зятя, в глаза ему бухнула: «Пошто маешься снаружи дома-тё? От людей срамотища. Михеевы сроду об завалинку штаны не терли. Полезайте лучше с глаз долой на печку».

Как же давно Анатолий Николаевич не слышал северного певучего ёканья! Он и сам до поступления курсантом Ленинградской военно-инженерной школы говорил «пойдемтё», «вешайтё». Один из курсантов спародировал его, нараспев лихо продекламировав: «Эх вы, ребята-ребятё, где вы деньги беретё, с чужими гуляетё, своих ненавидитё». Гадать нечего было, кому адресована колкая, вызвавшая смех шутка, но Михеев не выказал ни смущения, ни обиды, а тут же ответил тем же смешливым напевным тоном: «Эх ты, темная деревня, никто замуж не берет. Прилегла бы под осину, может, заяц подберет».

Ответ был так кстати и метко притерт, что насмешник смущенно умолк. И больше уж никто не смел подтрунивать над Михеевым. Да и он стал следить за своей речью, понемногу исправляя вологодско-архангельский говор.

Бабушку Алену давно схоронили. А мать жила все там же, на станции Пермилово. И Анатолий Николаевич подумал: «Не послать ли к ней Димку на лето? В лесное царство! Пусть наберется силы и ума-разума на земле предков…»

Мысли Михеева перебил шофер, многозначительно произнесший:

— Валерий Чкалов! — и указавший рукой в окно машины.

Анатолий Николаевич сразу не понял, с чего бы это Капитоныч вспомнил Чкалова, да еще показывает, будто увидел его на улице. Оказывается, ехали мимо кинотеатра «Метрополь». На огромном рекламном щите задорно улыбался знаменитый летчик. Шла премьера фильма «Валерий Чкалов».

Михееву представилось живое лицо мужественного пилота, не успевшего облететь вокруг земного «шарика», но сумевшего убедить соотечественников, что кто-то из них непременно сделает это. Мысли о Чкалове каким-то образом напомнили Анатолию Николаевичу вчерашнее сообщение по радио о том, что немецкие самолеты шесть часов подряд бомбили английскую столицу. Шесть часов! Лондон! Он невольно поднял глаза и через ветровое стекло машины увидел в небе свинцовую, с подсиненными закраинами, тучу, но не смог представить вместо нее над Москвой вражеский самолет и бомбы, сыплющиеся с него…

В приемной Михеева встретил дежурный по управлению старший лейтенант госбезопасности Плесцов, такой же крепкий на вид, как и Анатолий Николаевич, только повыше ростом, со слегка откинутой назад кучерявой головой, что придавало ему независимый вид. На его груди сверкал орден Красного Знамени, заслуженный в боях у озера Хасан.

Поздоровавшись, Михеев раскрыл высокую, с массивной бронзовой ручкой дверь своего кабинета и распорядился:

— Свяжите меня с Ярунчиковым.

Окна кабинета выходили на восточную сторону, и сейчас в них уже заглядывало солнце, ярко высвечивая на стене за письменным столом портрет Дзержинского. Обстановка была простой: широкий с гнутыми ножками стол, десятка два стульев вдоль стен, тумбочка с телефонами, сейф в углу и на нем — изящная хромированная модель трехпролетного моста, подаренная Михееву сослуживцами по военно-инженерной академии два с лишним года назад, когда его провожали на работу в органы госбезопасности.

Достав из сейфа папку с материалами по группе «Выдвиженцы», Михеев сел за стол и сразу склонился над чистым листом бланка с грифом «Совершенно секретно», собираясь писать задуманную дома шифровку для Ярунчикова.