В другой раз, зимой, когда он уже не преподавал в училище, а Коровин окончил его, получив, как и Левитан, звание неклассного художника (титул классного им не дали оттого, наверно, что живопись их казалась слишком вольной и непривычно новой), Саврасов пришел навестить заболевшего Костю. Он сказал тогда о том, как ему трудно, как мало кому нужен художник…
Потом Саврасов уже не будет так одинок и заброшен. Он познакомится с простой, молодой еще, тридцатилетней женщиной — Евдокией Матвеевной Моргуновой. Она станет его гражданской женой. Моргунова, как могла, заботилась о больном художнике. Разделяла вместе с ним выпавшие на его долю невзгоды и лишения. Семья эта не была прочной. Саврасов уходил из дома, пропадал, исчезал иногда надолго, потом возвращался. У Моргуновой родились два здоровых ребенка. Это дети Саврасова — сын Алексей и дочь Надежда. Они окончат Строгановское училище. Надежда будет учительницей рисования.
Много лет спустя, в феврале 1917 года, в самый канун исторических событий, Евдокия Матвеевна Моргунова, проживавшая в приюте братьев Третьяковых в Лаврушинском переулке, напишет прошение в Совет училища живописи, ваяния и зодчества о предоставлении ей пожизненной пенсии. Императорская Академия художеств, куда она обращалась в декабре 1916 года, назначила ей смехотворно низкое пособие, учитывая в особенности растущую дороговизну жизни, — 10 рублей в месяц. «Вдове гражданского брака» академика живописи Саврасова было уже за шестьдесят. Оставшись после смерти мужа одна, с двумя малолетними детьми, она воспитала их и сумела дать им среднее образование. Но сын, который помогал ей, был призван на военную службу. Дочь, учительница рисования, помогать ей не могла, сама получала лишь 35 рублей. Однако прошение было подано в самое неподходящее для этого время. Начались такие события, когда никому уже не было дела до живущей в приюте гражданской вдовы художника…
Но это произойдет не скоро. Очень не скоро. Саврасов жил, продолжал работать. Какой бы мучительно трудной ни была эта жизнь, а все-таки огромная радость — ходить по земле, дышать, встречать рассветы и провожать закаты, видеть небо, облака, деревья, цветы, летящие стаи птиц, снег, косой летний дождь, солнце…
Алексей Кондратьевич любил Москву. В этом городе он родился и вырос, стал художником, познал счастье и горе. С Москвой связано у него столько воспоминаний, и приятных и грустных.
Шумный и пестрый, многоликий город. Горят электрические фонари. Мчатся лихачи на рысаках. До самого рассвета шумит, веселится беззаботная публика в знаменитых ресторанах «Яр», «Стрельна», с цыганскими хорами, разудалыми песнями, звоном бокалов. На перекрестках маячат монументальные фигуры городовых в черных шинелях, с шашкой на боку. Надежные охранители покоя сытых и довольных. Они не допустят беспорядка. Когда веселая, пресыщенная удовольствиями Москва ложится спать, на дымных окраинах, в предрассветной мути раздаются протяжные, требовательные гудки заводов и фабрик. И серые людские фигуры, мужчины, женщины, старики и молодежь, подростки, текут бесконечным потоком к заводским воротам. Это тоже Москва, но совсем другая… Москва рабочая, фабричная, трудовая. И Москва угасающих, некогда знатных и богатых дворянских родов, громких аристократических фамилий, Москва дельцов, торговцев, банкиров, уверенно набирающей силу буржуазии, одевающихся по последней парижской моде женщин, щеголей и кафешантанных певичек, дорогих содержанок, преуспевающих адвокатов и докторов. И еще одна Москва, с вечной, неисчезающей Хитровкой, пугающая обывателя бродягами, босяками и уголовниками, своими грязными зловонными ночлежками, Москва трущоб и притонов, затаившихся в темных переулках, возле Цветного бульвара.
И где-то в этом громадном городе затерялся старый больной художник. Жизнь Саврасова проходила в номерах дешевых гостиниц, в меблирашках, в убогих комнатенках, в мрачных домах с вонючими лестницами, в трущобах, в трактирах…
С ним встречался в разные годы знаменитый репортер, писатель Владимир Алексеевич Гиляровский. Первый раз в конце 80-х годов. Он выпустил свою вскоре запрещенную цензурой книгу «Трущобные люди», сотрудничал в газете «Русские ведомости», выражавшей взгляды либеральной интеллигенции и профессорско-преподавательских кругов.
Приятель Гиляровского — художник Николай Васильевич Неврев, преподававший в училище живописи, ваяния и зодчества, известный своими картинами «Торг», «Воспитанница», предложил ему как-то зайти к Саврасову и затем втроем отправиться позавтракать в «Петергоф». Алексей Кондратьевич, беспрестанно менявший свои адреса, жил тогда в меблированных комнатах на Моховой, рядом с Румянцевским музеем. Номер, как рассказал Неврев, ему сняли друзья, чтобы он мог поработать.
Гиляровский и Неврев пришли к Саврасову в солнечный мартовский день. Поднялись на третий этаж. Постучали в дверь, им никто не ответил. Они вошли в комнату, которую занимал художник. У окна стоял мольберт с картиной. Она поразила Гиляровского. На ней изображены были покрытая снегом крыша, освещенная румяным отблеском зари, голые ветви берез с гнездами грачей, сами эти хлопотливые птицы. Именно такой вид открывался из окна. Саврасов спал за перегородкой. Как выяснилось, Алексей Кондратьевич целую неделю трудился, писал этюды для эстампного магазина «Ницца» и для других, менее крупных. Но вот выполнил работу — и сорвался. Разбудить Саврасова не удалось, да и бесполезно это было, он не мог идти завтракать в «Петергоф»…
В другой раз, тоже весной, в марте, Гиляровский увидел Саврасова на углу Столешникова переулка, возле трактира. Художник, как писал он десятилетия спустя, был в коротком летнем пальто, в серых обтрепанных брюках, в разорванных резиновых ботиках, из которых торчали мокрые тряпки. Алексей Кондратьевич вынимал из кармана и считал копейки, очевидно, намереваясь зайти в трактир. Гиляровский позвал его к себе, благо жил он рядом, в Столешниках. Но вот что поразило дядю Гиляя. Внимание Саврасова привлекла ворона, которая сидела на лавине снега, медленно сползавшей с крыши церкви. Она долбила что-то своим клювом. Но снежная глыба достигла края крыши и рухнула вниз. Ворона взлетела, и весь ее вид выражал досаду и недоумение оттого, что так неожиданно исчезла добыча, принадлежавшая ей по праву. Как вспоминал Гиляровский, эта ворона вызвала неподдельный, искренний восторг у художника, который не удержался от восклицания: «Какая прелесть!» Саврасов наблюдал за воронами еще в детстве на улицах Замоскворечья. Целая жизнь прошла, а он остался в чем-то большим ребенком. И как хорошо это — до седых волос сохранить непосредственность и чистоту детской души!
Гиляровский, придя со своим необычным гостем домой, первым делом заставил его переобуться — дал ему обшитые кожей валенки и теплые носки. А то, что произошло потом, описал так:
«Он долго противился, а когда надел, сказал:
— Вот хорошо, а то ноги заколели!
Встал, закозырился, лицо посвежело, глаза улыбались.
— Ишь ты, теперь хоть куда. Штаны-то еще новые… — и снова сел.
В это время вошла жена — он страшно сконфузился, но только на минуту…
Разговорились. Вспоминали журналы, выставки, художников. Он взял со стола карандаш и спросил бумаги.
— Привык что-нибудь чертить, когда говорю… А то руки мешают…»
В описании этом, сделанном лет сорок спустя после того, как произошла эта встреча, Саврасов выглядит простоватым, страдающим неизлечимым недугом стариком, не утратившим стеснительности, какого-то простодушия и обаяния, говорящим по-простонародному. Конечно, трудно узнать в этом словесном портрете того Саврасова, каким художник был в его лучшие годы. Но можно сказать наверняка, своей прирожденной интеллигентности он не потерял даже в то тяжелое, трагическое для себя время. Кроме того, не следует забывать, что Саврасов не всегда был таким, что было в его жизни в те годы немало трезвых дней, когда он работал с просветленной головой, увлеченно и вдохновенно. Все, конечно, было, но не надо думать, что тогдашний Саврасов — это лишь обитатель трущоб и ночлежек. И тогда был другой, в чем-то прежний Саврасов, и у него была новая семья, дети, и он стремился по мере сил работать.