Изменить стиль страницы

Затем и ордынские лучники, подойдя и подъехав поближе, открыли густую стрельбу, и кое-кому на забралах и на башенных площадках досталось на опохмел. В который раз подивились московские ратники ловкости степняков-лучников: метко стреляют, бестии, не только с места, но и на ходу, и на скаку, и вперёд мчась, и наутёк пустившись, со спины.

Под прикрытием стрелков к стенам кинулись пешцы с лестницами, и многие уже добежали, прислонили, вскарабкивались. Но тут сверху покропили их москвичи кипятком — в котлах с утра клокотал вар на случай приступа.

Отхлынули одни — Тохтамыш бросил на город свежую силу, эти рвались наверх с ещё большим ожесточением. Со стен посыпались каменья, удары рогатин и секир, снова взрыкнули пушки. Один из горожан, купец-суконник по имени Адам, стоявший на Фроловской башне (нынешняя Спасская), углядел знатного воина в толпе ордынцев, прицелился в него из самострела и угодил тяжёлой стрелой прямо в сердце. В рядах наступающих возникло замешательство, и приступов в этот день больше не было. И ещё двое суток только издали поглядывали степняки на крепость — вроде даже с уважением. Горожане опять приободрились: стены каменны, врата железны, ворог долго не простоит, лишь бы скорей соединились вовне Москвы княжеские рати.

Так бы закончиться «Тохтамышеву нахождению» ничем, но поддались осаждённые на обман. Утром 26 августа к стенам города приблизилось несколько знатных ордынцев. В них не стреляли, понимая, что идут для переговоров. К своему удивлению, горожане увидели среди чужаков двух русских князей, похоже, Василия Кирдяпу и Семёна — сыновей Дмитрия Константиновича Суздальско-Нижегородского. Дивно было и непонятно: как это во вражьей ставке очутились шурины великого князя московского, родные братья Евдокии? Затеялось объяснение.

— Царь не на вас пришёл, — кричали снизу, — но на князя вашего Дмитрия, а вас царь великий милует и ничего от вас не просит: ни откупа, ни выхода… Просит одного: встретить его с честью, с лёгкими дарами, а он только город посмотреть хочет, вам же дарует любовь и мир!

— Не на нас пришёл, но на князя нашего? Будто мы и князь не одна Москва? — качали головами многие. Но верх взяли иные голоса: — Это кто же любви и мира не желает?! Мы мириться всегда горазды! Давай, хоть с самим протобестией!

Может, ещё и не обманулись бы так легко, если бы не вид русских князей, стоявших под стенами. Да, впрочем, что на князей пенять, не они же ворота распахнули во всю ширь, не они же улыбались во всю дурь. На своё простодушие попеняем, родимые.

Горожане выходили торжественно во главе с архимандритами и священниками, неся кресты, иконы и подарки. Ордынцы, ждавшие условного знака, смотрели на шествие с любопытством и наружным почтением. Сначала оттеснили Остея и тут же убили его. По этому знаку и началась резня — пошли в ход кривые сабли, которыми степняки три дня назад грозились москвичам. Убивали безоружных, подсекали кресты, доски иконные рубили и копытили, сдирали с них сверкающие оклады. Одновременно по лестницам со всех сторон лезли на опустевшие стены.

«И бяше тогда видети во граде плачь и рыдание, и вопль мног, и слезы, и крик неутешаемый, и стонание многое, и печаль горькая, и скорбь неутешимая, беда нестерпимая, нужа неужасная, и горесть смертная, страсть, и ужас, и трепет, и дряхлование, и срам, и посмех от поганых крестьяном», — восклицает летописец, отдаваясь общему чувству, но тут же строго отмечает: «Сии вся приключися за умножение грех наших».

Были разграблены великокняжеская казна, боярские житницы, склады купцов, церковные алтари; запылали многие дворы, сгорели деревянные церкви, а каменные почернели внутри от копоти, потому что в них накануне было намётано под самые своды книг, свезённых для хранения отовсюду, и книги те также сгорели.

Обычно, говоря о размерах утрат, поминают эти вот красноречивые стопы книг в два-три человеческих роста. И ещё вспоминают, что сразу по возвращении на пепелище великий князь московский позаботился о предании земле погибших и могильщикам назначил по рублю за каждые восемьдесят погребённых тел и всего выплатил триста рублей. А сколько было угнано в плен! Этим душам счёт вели — уже далеко отсюда — сарайские да генуэзские работорговцы.

…Взбодрённые столь ошеломительной удачей в Москве, ордынцы разделились на две рати, и одна из них кинулась по Владимирской дороге, а другая — на Звенигород. Возле Переславля конники Тохтамыша едва не настигли поезд великой княгини Евдокии. Услыхав о приближении врага, переславльцы оставили крепость и посады и отплыли в лодках на середину великого своего озера. От Переславля каратели устремились на Юрьев, погромили его, а затем и Владимир.

Другая рать, овладев Звенигородом, двинулась на Можайск, оттуда на Волоколамск. Но под Волоком стоял князь Владимир Андреевич с ополчением. Он не стушевался, часть вражеской рати опрокинул, другую обратил в бегство.

Тохтамыш решил более не рисковать. Он ждал лишь, когда вернётся конница, посланная по Владимирской дороге, чтобы начать общий отход.

От Москвы отступали на Коломну, пограбили и её, а затем всё, что под руку попадалось в земле Рязанской, и саму Рязань. Должно быть, Олег Иванович возмущался неблагодарностью Тохтамыша, но испытывал ли хоть какие-то угрызения совести перед Москвой?

Скорее всего, не ведал сейчас смущения и Михаил Александрович Тверской, который посылал к Тохтамышу, стоявшему тогда в Москве, своего киличея «с честию и с дары многими».

Покидая пределы Руси, хан вряд ли мог считать свой поход до конца удавшимся. Сполна удалась лишь грабительская часть великой изгоны. Собственно военная сторона предприятия не прибавила Тохтамышу полководческих лавров: с великим князем московским он на поле так и не встретился, а от Владимира Серпуховского его вершники ещё и наутёк пустились.

А в каком состоянии вернулся в свой дом Дмитрий Иванович Донской? Говорят, он заплакал навзрыд, увидев чёрную, насквозь осмрадевшую Москву. Откуда силы-то было взять ему, сподвижникам его и землякам, чтобы начинать тут всё заново — от пепла, от руин, от головешек?..

IV

От головешек приходилось Дмитрию Ивановичу начинать не только восстановление Москвы. Все жизненные связи внутри его великого Белого княжения, ещё год назад представлявшиеся такими прочными, хорошо отлаженными, — всё это на поверку оказалось недостаточно надёжным. Конечно, что и говорить, испытание на прочность выдалось чрезвычайное — более полувека прошло с тех пор, как последний раз вторгались ордынцы в Русское Междуречье. Но всё же Донской вождь вправе был ждать от своих земель и их князей куда большей самоотверженности во дни общей беды. Ну ладно Рязанец: с него когда и какой был спрос. (Хотя на сей раз спросить всё же придётся.) Но ведь и тесть, Дмитрий Константинович, смалодушничал, стал вымаливать у Тохтамыша ослабы для своей земли. И Михаил Александрович, тверской удалец, перед ханом поюлил вдоволь, показывая, какой он верноподданный и кроткий.

Опять — в который уже раз! — проплыла перед глазами мутная череда: измены, клятвопреступления, трусливые увиливания, хмельной кураж, хитроумство одних, легкомыслие других… В ком и в чём искать опору? Доколе ещё смотреть на каменную окоченелость мёртвых тел, складываемых в великие ямы, на обугленные остовы на месте бывших улиц? И сколько на слуху теперь новых кривотолков, под стать давно слышанным: ага, наелась Москва, накушалась? То-то, будут знать, как в гору гнать. Бог, он гордецам не потатчик.

Но чем сильнее удручало великого князя московского и всея Руси это шатание умов, тем с большей энергией — уже осенью 1382 года — отдался он самым насущным, не терпящим промедления заботам политического домостроительства.

Прежде всего надо было как следует одёрнуть, поставить на место Олега Рязанского, слишком преуспевшего в своём безоглядном особничестве. В сентябре московская рать перевезлась за Оку и вошла в рязанские пределы. Как и следовало ожидать, сам Олег с приближёнными боярами исчез, затаился в каком-то из своих лесных лежбищ.