Изменить стиль страницы

Кажется, некоторое замешательство в стане ордынцев миновало, живые тёмные валы сдвинулись к подножию холма, а на его вершине, несколько обособленно от всех, утвердился сравнительно малочисленный отряд, который, похоже, и был ставкой Мамая.

По команде великого князя русские полки в заранее оговорённой очерёдности также стали сдвигаться со своего отлога, и сторожевой полк первым спустился в долину ручья или небольшой речки, которую ночью переезжали великий князь и его воевода.

Каким бы поспешным ни выглядело это взаимное сближение враждебных ратей, Дмитрий Иванович в оставшийся час ещё очень много успел сделать. Как будто чем уже становилась свободная срединная часть поля, тем сильнее растягивалось его личное время.

Прежде всего он успел обскакать все свои полки, для чего ему пришлось несколько раз пересаживаться на свежих коней. И везде, перед всеми он говорил, напрягая голос до предела, стараясь, чтобы каждый его услышал. Он никогда не был речист, слова обычно не враз подыскивал, но теперь они шли из груди свободно, так что он сам дивился их звенящей силе, их высокому смыслу.

— Возлюбленные отцы и братья! — говорил он. — Все мы здесь, от мала до велика, семья единая, внуки Адамовы, род и племя едино, едино крещение, едина вера, единого Бога имеем, Господа нашего Иисуса Христа… Умрём же сей час за имя Его святое, как и Он принял муку крестную за други своя!

И в рядах рокотало, передаваясь к тем, кто стоял сзади и не мог дослышать:

— …за други своя!

Объехав полки, он напоследок вернулся в срединный, над которым червонел великокняжеский стяг. Спешившись, Дмитрий Иванович попросил подозвать к нему боярина Михаила Бренка. После стремительной верховой езды князь был возбуждён, на загорелом обветренном лице, обрамлённом чёрной бородой, проступил румянец. Когда Бренок подошёл, князь, шумно дыша, разоблачался: отстегнув золотую брошь, снял расшитое травами корзно на алой подкладке, снял золочёный шлем со стальным переносьем и наушниками; слуги помогали ему отстегивать наручи и зерцало, начищенное до блеска. От великолепного убора на нём оставалось теперь только исподнее да золочёный мощевик на цепи, тот самый, с изображением мученика Александра, что завещал ему двадцать лет назад перед своей смертью отец.

Просторная нательная рубаха, потемневшая от пота на груди, лопатках и пояснице, пожалуй, ещё выразительней, чем броня, подчеркивала телесную мощь князя. В свои неполные тридцать лет он был плечист, дороден, широкогруд и тяжёл, его натрудившаяся с утра плоть пыхала жаром, и люди сначала подумали было, что он просто хочет освежиться под ветром и надеть сухое. Дмитрий, однако, попросил принести ему одежды и кольчугу простого ратника, а Михаила Бренка велел обрядить в свой праздничный убор, чтобы отныне стоять тому на поле боя под его великокняжеским стягом.

На лице Михаила отражалось недоумение, но он безропотно исполнил волю своего господина. В облачении великого князя, под большим стягом его, объяснил Бренку Дмитрий, и свои и враги будут считать за князя, который, как и положено, стоит неколебимо позади своих ратных. Он же, Дмитрий, сможет теперь свободно переноситься из полка в полк, подбадривая воинов, давая советы воеводам.

— Зачем тебе, господине княже, становиться впереди? — недоумевали воеводы. — Зачем биться тебе среди передовых? Тебе приличней стоять сзади или сбоку, на крыле или в ином безопасном месте.

— Как же я, говоря людям «Подвигнемся, братья, на врагов», сам буду стоять сзади? — с досадой возразил князь.

Видно, он давно уже всё обдумал и переубеждать его было бесполезно. Оставалось только молча следить за тем, как садился он на коня.

Но тут как раз пробились к нему — сквозь расступившееся воинство — измученные московские гонцы и возрадовали напоследок: радонежский игумен шлёт ему своё благословение, передаёт просфору. Он принял её, маленький круглый хлебец, разломил, поделился с Бренком, с другими, кто стоял сейчас вокруг. И вспомнил невольно, как Сергий при последней встрече просил его не торопиться и потрапезовать с братией, и он, кажется, с тех пор постоянно следовал той просьбе игумена и не торопился во все эти недели, вплоть до сегодняшнего дня и до последней нынешней минуты, и потому всё как будто успел сделать, что хотел: осталось лишь доскакать до сторожевого полка, чтобы распорядиться быстротой движения и стоять впереди со всеми, когда начнётся.

VII

Александр Пересвет и его брат Андрей Ослябя навидались на своём воинском веку всякого. Но зрелище, которое довелось им увидеть сегодня, своей чрезмерностью поневоле смутило и их. Самое поразительное для бывалых бойцов заключалось, пожалуй, в следующем: тёмная, медленно вползающая ордынская лава буквально втискивалась в поле, хотя оно имело в ширину несколько вёрст. Ощущение необыкновенной стеснённости, зажатости войск противника возникало оттого, что почти не было видно обычных промежутков — свободного пространства между людьми и между отдельными полками.

Это ощущение ещё усилилось, когда сблизились настолько, что стали заметны особенности построения пехоты противника. Ордынские пешцы шли сплошной стеной, плечо в плечо, ряд в ряд, затылок в затылок, они шли так, как ордынцы никогда обычно не ходили. Если первый ряд придерживал шаг и останавливался, ощетиниваясь копьями, пехотинцы второго ряда налагали свои копья на плечи передних. Этот приём у них, видимо, был хорошо отработан и получался быстро, без запинки, к тому же и копья у задних выглядели явно длинней, чем у передних.

Не зря русская поговорка гласит, что у страха глаза велики. Ворог почему-то всегда кажется выше, дородней, свирепей, ловчей, чем ты сам. Опытный воин старается не поддаться такому ощущению, догадываясь, что и враг в это время переживает примерно такое же самое чувство. Как ордынская рать ужасала русскую сторону своей несметностью, диким видом своей пехоты (а из-за холма, обтекая его макушку, всё переваливались и переваливались новые ряды, и не было этому конца-края, как будто сама земля извергала их из себя, забыв о мере), так и русское воинство, светящееся доспехами и оружием, овеваемое узорочьем стягов и хоругвей, подпираемое с одного и с другого плеча бронзовой крепью дубрав, смело и повсеместно выступающее вперёд, бесчисленное, торжественно-праздничное (и это нищая Русь, захудалый лесной улус Великой Орды?!), ошеломляло и приводило в ужас своих противников.

Судя по солнцу, наступил полдень, когда выдвинутые вперёд сторожевые полки двух ратей окоротили шаг и застыли друг против друга на расстоянии полупоприща.

Грудью коня, как тяжёлая лодка воду, раздвигая пехоту, из гущи ордынцев выезжал наперёд всадник, и по мере его продвижения в обеих ратях становилось всё тише. Когда он выехал, увидели, что это не знатный мурза, жаждущий покрасоваться перед началом боя, и не посол, которому поручено передать русской стороне какое-нибудь последнее условие. Тучный, дебелый, способный, видать, целого барана поглотить за один присест, он что-то яростно выкрикивал и гарцевал на своём коне-великане, у которого только что пламя не пыхало из ноздрей. Он был, похоже, пьян — то ли от гнева, то ли от мяса и кумыса. Он рычал, как пардус, выпущенный из клетки, и насмешливо выкликал жертву, обещая разодрать её в клочья и разметать по полю.

И русская сторона оскорблённо молчала. К появлению этого страшилища не были готовы. Русского единоборца — великана, ругателя и насмешника — в запасе не имели. Наступило замешательство, тягостное, стыдное, какое всегда бывает, когда среди своих не находится того, кто бы посмел принять вызов, ответить по достоинству за всех. Каждый думал про себя: «Да уж мне-то куда? Осрамлю и себя, и всё воинство…» Озирались пристыжённо: но кто же, кто? Или не найдётся ни единого? И знали заранее, что подобного этому, точно, не найти, не уродились такие, среди многих десятков тысяч нет ни одного.

А единоборец всё разъезжал перед своими и пуще багровел, и рыкал, отрыгивая обрывки то ли молитв, то ли ругательств, и за его спиной уже похохатывали.