Изменить стиль страницы

Маньяни был очень взволнован и совсем не ощущал уверенности в себе. Однако ж тайный голос говорил ему, что Мила его любит. Он вспоминал ее робкие взгляды, внезапный румянец, скрытые слезы, минутную смертельную бледность, самые ее слова, в которых притворное равнодушие, быть может, было подсказано гордостью. Он надеялся. Он нетерпеливо дожидался, пока дочитают молитвы, и когда фра Анджело вышел к нему, попросил уделить ему полчаса, чтобы дать совет и прежде всего без околичностей сказать всю правду.

— Вот это дело сложное, — ответил ему добрый монах, — я всегда дружил с твоей семьей, сын мой, и очень уважаю тебя. Не ручаешься ли ты, что знаешь и любишь меня достаточно, чтобы мне поверить, если мой совет не сойдется с твоими тайными желаниями? Ведь с нами, монахами, советуются часто, а слушаются нас редко. Каждый приходит рассказать о своих замыслах, страстях, даже о делах, так как считается, что люди, отказавшиеся от собственных интересов в жизни, разбираются в ней лучше других. Это ошибка. Чаще всего мы в своих советах бываем либо слишком снисходительны, либо слишком суровы, и невозможно ни следовать нашим советам, ни выполнять их. Я сам терпеть не могу советов.

— Ну, если вы считаете, — сказал Маньяни, — что я не способен с пользой выслушать ваши наставления, так не можете ли вы пообещать ответить без всяких колебаний и обиняков на вопрос, который я вам задам?

— Колебаться мне не свойственно, друг! Но говоря без обиняков, можно причинить боль тем, кого любишь. А разве ты хочешь, чтобы я был жесток с тобой? Ты подвергаешь мою дружбу трудному испытанию.

— Вы меня пугаете заранее, отец Анджело. Мне кажется, вы уже угадали вопрос, который я хочу задать.

— Все-таки говори, а то, быть может, я и ошибаюсь.

— И вы ответите?

— Отвечу.

— Ну, хорошо! — дрогнувшим голосом сказал Маньяни. — Правильно ли я поступлю, если попрошу у вашего брата руки вашей племянницы Милы?

— Вот как раз то, чего я и ждал. Брат уже говорил со мной об этом. Он думает, что его дочь тебя любит. Ему кажется, что это так.

— Боже мой, если бы это было правдой! — сказал Маньяни, молитвенно складывая руки.

Но лицо фра Анджело было строго и печально.

— Вы считаете, что я недостоин стать ее мужем, — сказал скромный Маньяни. — Ах, отец мой, это верно! Но если бы вы знали, как твердо решил я сделаться достойным ее!

— Друг, — отвечал монах, — лучшим днем в жизни Пьетранджело, и в моей также, будет день, когда ты станешь мужем Милы, если оба вы любите друг друга горячо и искренно. Ведь мы, монахи, знаем твердо — надо от всей души любить супругу, которой ты отдаешь себя, семья ли то или религия. И вот, я верю, ты любишь Милу, потому что добиваешься ее, но я вовсе не знаю, любит ли тебя Мила и не ошибается ли тут мой брат.

— Увы! — вздохнул Маньяни, — я тоже не знаю.

— Не знаешь? — чуть нахмурясь, спросил фра Анджело. — Значит, она тебе ничего никогда не говорила?

— Никогда!

— И все-таки оказывала тебе какие-нибудь невинные милости? Случалось ли ей оставаться с тобой наедине?

— Лишь по необходимости или встретясь случайно.

— И никогда не назначала тебе свидания?

— Никогда!

— А вчера? Вчера на закате она не гуляла с тобой в этой стороне?

— Вчера, в этой стороне? — бледнея, переспросил Маньяни. — Нет, отец мой.

— Клянешься спасением своей души?

— И спасением души и моей честью!

— Тогда, Маньяни, незачем тебе думать о Миле. Мила любит кого-то, но не тебя. И, что еще хуже, ни отец, ни я не можем дознаться кого. Дал бы бог, чтобы такой самоотверженной, такой работящей и — до вчерашнего дня — такой скромной девушке полюбился человек вроде тебя! Вы бы составили хорошую семью, и ваш союз был бы примером для других. Но Мила еще девочка, дитя, и опасаюсь, склонна ко всяким фантазиям. Теперь будем следить за ней более тщательно: я предупрежу отца, а ты, как человек мужественный, будешь молчать и забудешь ее.

— Как? — вскричал Маньяни. — Мила — верх откровенности, мужества и невинности, а за ней уже есть грех, в котором ей надо упрекать себя? Боже мой! Так, значит, на свете нет ни чистоты, ни правды?

— Я этого не говорю, — возразил монах. — Надеюсь, Мила покамест чиста, но если ее не удержать, она на пути к погибели. Вчера на закате она шла здесь — одна, разряженная. Она старалась избежать встречи со мной, отказалась от всяких объяснений, пыталась лгать. Я молился за нее всю ночь и не заснул ни на минуту!

— Я никому не выдам тайны Милы и перестану думать о ней, — сказал убитый Маньяни.

Однако он продолжал думать обо всем этом. Сильный и меланхоличный, он был чужд хвастливой самоуверенности и никогда не брал препятствия с наскоку, а останавливался перед ними, не умея ни преодолеть, ни обойти их.

В это мгновение появился Микеле. Хоть он и был в прежней рабочей одежде, но с вечера в нем как будто произошла некая волшебная перемена. Лоб и глаза словно стали больше, ноздри глубже вдыхали воздух, грудь словно расширилась, дыша вольней. Лицо его сияло гордостью, силой и спокойствием свободного человека.

— Ах, твой сон уже сбылся, Микеле! — воскликнул Маньяни, бросаясь в раскрытые объятия молодого князя. — Это был прекрасный сон, а пробуждение еще прекрасней! А меня мучил кошмар, и хотя твое счастье развеяло его, но я все еще чувствую себя измученным, усталым и разбитым.

Фра Анджело благословил обоих и обратился к князю:

— Я рад видеть, что в час, когда ты пришел к величию и власти, ты прижимаешь к сердцу человека из народа твоей страны, Микеле де Кастро-Реале, Микеланджело Лаворатори, любя в тебе своего князя, я всегда буду любить тебя и как своего племянника. А вы и теперь скажете, eccellenza, что людям моего сословия глупо служить людям вашего и любить их?

— Не напоминайте мне о моих заблуждениях, почтенный дядюшка, — ответил Микеле. — Сегодня я уже не знаю, к какому сословию принадлежу, знаю только, что я мужчина и сицилиец, вот и все.

— Тогда да здравствует Сицилия! — воскликнул капуцин, взмахом руки указывая на Этну.

— Да здравствует Сицилия! — отвечал Микеле, тем же жестом приветствуя Катанию.

Маньяни был растроган и дружелюбен. Он искренно радовался счастью Микеле, но сам был очень удручен препятствием, возникшим между ним и Милой, и в то же время боялся подпасть под власть своей первой любви. Все же «мать»— это больше, чем «женщина», и когда Агата предстала ему в этом новом свете, обожание, которое Маньяни испытывал к ней, стало спокойней и глубже, чем это было до сих пор. Он понимал, что если в душе его сохранится хоть капля прежнего безумия, ему придется краснеть в присутствии Микеле. И он решил стереть все его следы в своем сердце и радовался возможности утверждать, что свою молодость посвятил по обету одной из прекраснейших небесных святых, и будет беречь ее образ и память в своей душе как некое райское благоухание.

Маньяни выздоровел — но какое грустное выздоровление! В двадцать пять лет отречься от всякой мечты о любви! Он до конца покорился судьбе, но с этой минуты жизнь стала для него только тяжким и суровым долгом.

Умерли мечты и мучения, что заставляли его любить этот долг. И не было на свете человека более одинокого, до такой степени потерявшего вкус ко всему земному, чем Маньяни в день своего избавления.

Он расстался с Микеле и фра Анджело, которые хотели немедля идти в Николози, и остаток дня провел, одиноко бродя по берегу моря, у базальтовых скал Ячи-Реале.

Решив идти к Пиччинино, молодой князь и монах сразу же пустились в путь. Когда они проходили мимо зловещего креста Дестаторе, колокола Катании сменили мелодию, и до них донеслись унылые звуки, возвещавшие о чьей-то смерти. Фра Анджело на ходу перекрестился, Микеле подумал о своем отце, убитом, быть может, по приказу нечестивого прелата, и ускорил шаги, чтобы преклонить колени на могиле Кастро-Реале.

Он еще не чувствовал в себе достаточно мужества, чтобы вблизи рассмотреть этот роковой крест, у которого испытал такие тягостные ощущения, еще даже не зная, какие кровные узы связывают его с разбойником Этны. Но большой стервятник, взлетевший внезапно от самого подножия креста, заставил его невольно обратить туда глаза. На миг ему показалось, что он становится жертвой галлюцинации. На том месте, откуда взлетел стервятник, в луже крови лежал труп.