Изменить стиль страницы

— Негодяй! — вскричала возмущенная Агата. — Вы осмеливаетесь подозревать меня в убийстве человека, которого я согласилась взять в мужья?

— «Не ты, так твой отец иль кто-то из твоих…»— с горьким смехом процитировал Пиччинино по-французски.

— Мой отец вовсе не покончил с собой, — со злобным выражением продолжал он, переходя снова на сицилийский диалект, — он мог быть повинен и преступлении, но не в трусости, и пистолет, что нашли в его руке у креста Дестаторе, никогда не принадлежал ему. И не так он низко пал, чтобы, спасаясь от врагов, когда от него отступились многие его сторонники, искать смерти от своей руки. И набожность, что пытался ему внушить фра Анджело, не так уж затемнила его рассудок, чтобы он счел долгом самому карать себя за свои прегрешения. Его убили и к тому же, наверное, заманили в ловушку, иначе он не попался бы так легко неподалеку от города. Аббат Нинфо, вероятно, приложил руку к этому кровавому заговору. Уж я это узнаю, ведь он сидит у меня под замком, и хоть я и не жесток, а буду пытать его своими собственными руками, пока он не признается! Ведь это мое дело — мстить за смерть отца, а твое, Микеле, стоять заодно с теми, кто подстроил это убийство.

— Боже великий! — воскликнула Агата, не слушая больше обвинений Пиччинино. — Неужто с каждым днем будут раскрываться новые злодейства и акты мести в моей семье? О, кровь Атридов, да не пробудят ее фурии в жилах моего сына! Какие обязательства, Микеле, налагает на тебя твое рождение! Сколькими добрыми делами придется тебе искупать грехи, совершенные до твоего рождения и после него! Вы думаете, Кармело, ваш брат когда-нибудь пойдет против своей страны и против вас? Будь это так, я сама просила бы вас убить его сегодня, пока он чист и благороден, ибо я знаю — увы! — какими становятся люди, отрекаясь от любви к родине и уважения, на которое имеют право побежденные.

— Убить его сейчас? — сказал Пиччинино. — Я бы охотно поймал вас на слове, это дело недолгое: ведь наш новоявленный сицилиец действует ножом, наверно, не лучше, чем я карандашом. Но я не сделал этого вчера вечером, когда такая мысль пришла мне в голову на могиле нашего отца. Сегодня я подожду, чтобы остыл мой гнев, — убивать надо хладнокровно, по здравому суждению и приказу совести. Ах, Микеле дель Кастро-Реале, я еще не знал вчера, кто ты, хотя аббат Нинфо уже предназначал тебя моей мести. Я ревновал к тебе, считая тебя любовником той, что сегодня называет себя твоей матерью. Но у меня было предчувствие, что эта женщина не стоит любви, которая разгоралась во мне, и когда ты не отступил передо мною, я сказал себе: «Зачем убивать смелого мужчину ради женщины, которая, может быть, просто труслива?»

— Замолчите, Кармело! — вскричал Микеле, снова хватаясь за стилет, — умею я владеть ножом или нет, но прибавьте хоть слово к оскорблениям, которыми вы осыпаете мою мать, и либо я убью вас, либо вы меня.

— Сам ты замолчи, мальчик, — отвечал Пиччинино, надменно оборачиваясь к Микеле и обнажая свою грудь. — Добропорядочность законного общества делает человека трусом, и, воспитанный в его понятиях, ты сам таков. Ты не посмеешь и оцарапать мою львиную шкуру, потому что почитаешь во мне брата. Но у меня таких предрассудков нет, и я — дай срок! — докажу тебе это, когда буду поспокойней! Сегодня, признаюсь, я слишком негодую, и мне хочется тебе сказать почему. Потому что меня обманули, а я думал, что никому на свете не поймать меня на легковерии, потому что я доверился слову этой женщины, когда она сказала мне вчера в этом самом цветнике, откуда сейчас доносится лепет фонтанов, под светом этой самой луны, которая казалась не так чиста и ясна, как ее лицо: «Что может быть общего между мной и этим мальчиком?» «Что общего?»— а ты ее сын! Ты знал это и тоже обманул меня!

— Нет, этого я не знал. А мать моя…

— Ты и твоя мать — вы две холодные змеи, двое ядовитых Пальмароза! Ах, ненавижу эту семью, которая всегда угнетала мою страну и мой народ. Когда-нибудь я разочтусь с ними за все, даже с теми, что разыгрывают хороших патриотов и добрых синьоров. Я ненавижу всю знать, и пусть моя откровенность пугает вас, кому не зазорно выступать и за и против! Я возненавидел знать минуту назад, в тот миг, как узнал, что не принадлежу к ней, потому что у меня есть брат — законный сын, а я только незаконнорожденный. Я ненавижу имя Кастро-Реале, раз не могу его носить. Я завистлив и мстителен. И я тоже честолюбив! С моим умом и моими способностями у меня для этого больше оснований, чем у воспитанника муз и Пьетранджело с его искусством живописи! Я достиг бы большего, чем он, останься наши обстоятельства прежними. И мое тщеславие простительней твоего, князь Микеле, потому что я говорю о нем с гордостью, а ты стыдливо прячешь его, будто от скромности. Наконец, я сын дикой природы и свободы, а ты ученик привычки и страха. Я действую хитростью по примеру волков, и мои хитрости приводят к цели. А ты действуешь ложью по примеру людей, и никогда не достигнешь цели, да еще и лишаешь себя преимуществ откровенности. Вот жизнь моя и вот твоя. Если ты станешь мне поперек дороги, я отделаюсь от тебя как от помехи — понимаешь? Не серди меня, не то берегись! Прощай. Не старайся свидеться со мною вновь — вот мое братское напутствие!

— А что до вас, княгиня Кастро-Реале, — сказал он, иронически кланяясь Агате, — вам, которая могла бы и не заставлять меня валяться у своих ног, чья роль в несчастье у креста Дестаторе не очень ясна, вам, которая не сочла меня достойным узнать о злоключениях вашей юности и захотела красоваться в моих глазах незапятнанной девственницей, нимало не беспокоясь тем, что я томлюсь в безумной надежде на ваши драгоценные милости, — вам я желаю счастья в полном забвении всего, что было между нами. Но я-то буду помнить все и предупреждаю вас, сударыня: вы затеяли бал на вулкане и в прямом и в переносном смысле.

Досказав свою речь, Пиччинино закутался в плащ с головой, прошел в будуар и, не желая, чтобы ему отворяли дверь, одним прыжком перемахнул через большое окно, выходившее в цветник, потом вернулся к той двери, порога которой он не пожелал переступить, и, подобно старинным участникам Сицилийской вечерни, крест-накрест разрубал кинжалом вырезанный на двери герб рода Пальмароза. Через несколько секунд он уже стрелой несся в гору.

— О мать моя! — восклицал Микеле, обнимая расстроенную Агату. — Желая избавить меня от врагов воображаемых и бессильных, какого жестокого врага вы приобрели себе сами! Моя добрая, обожаемая мать, я тебя не покину ни на миг ни днем, ни ночью. Я буду спать у твоего порога, и если любовь сына не сумеет защитить тебя, значит, провидение совсем оставило людей!

— Успокойся, мой мальчик, — сказала Агата, сжимая его в своих объятиях, — у меня сердце кровью обливается от всего, что наговорил этот человек, но я не страшусь его несправедливого гнева. Нельзя было раньше раскрыть ему тайну твоего рождения, ты сам видишь, какое действие это оказало. Но пробил час, теперь мне нечего бояться за тебя: тебе опасна лишь его личная вражда, а ее мы успокоим. Мстительные страсти в семье Пальмароза угаснут с последним вздохом кардинала Джеронимо, — быть может, он как раз испускает его. Если попытка уберечься от него с помощью Кармело и была ошибкой, эта ошибка на совести фра Анджело, который считает, будто знает людей, так как провел жизнь среди отщепенцев, разбойников и монахов. И все же я доверяю его чутью. Этот человек, только что проявлявший здесь такую злобу, на которого я не могу глядеть без смертельной муки, потому что он напоминает мне того, кто был источником всех моих несчастий, этот человек — Кармело, — быть может, не так уж недостоин доброго порыва, подсказавшего тебе назвать его братом. Он тигр, когда впадает в ярость, и хитрая лиса, когда размышляет. Но между часами, когда он предается ярости, и часами, посвященными коварству, должны же быть у него часы упадка духа, когда человеческие чувства обретают свои права и исторгают у него слезы сожаления и тоски. Мы вернем его, я надеюсь! Справедливость и доброта найдут трещину в его броне. В момент, когда он тебя проклинал, я видела, как он заколебался и еле удержал слезы. Его отец… твой отец, Микеле!.. способен был чувствовать глубоко и пылко даже в дни самых мрачных безумств. Я видела, как он рыдал у моих ног, а перед этим он чуть не задушил меня, препятствуя мне кричать. Позднее я видела, как он каялся перед алтарем во время венчания, и, несмотря на всю ненависть и ужас, которые он всегда внушал мне, я тоже каялась в час его смерти, зачем не простила его раньше. Я содрогаюсь, вспоминая его, но никогда я не решалась предать проклятию его память. А с тех пор как я снова обрела тебя — о возлюбленный сын, — я старалась оправдать его в своих собственных глазах, чтобы не быть вынужденной осуждать его перед тобой. Так не стыдись же носить имя человека, который причинил горе лишь мне и который много сделал для своей родины. Но к тому, кто воспитал тебя, сыном кого ты считал себя до этого дня, сохрани ту же любовь, то же уважение, которое испытывал еще утром, отдавая ему приданое Милы и уверяя, что тебе лучше оставаться у него в подмастерьях всю жизнь, лишь бы не расставаться с ним!