Изменить стиль страницы

— И самый одаренный! — закричало несколько голосов. — Провидение зорко его охраняет — оно спасает его от всех опасностей и делает его неуязвимым для всех потрясений духа и тела. Это он одним из первых сделался здесь апостолом и пропагандистом веры, которую вы только что приняли, и это он оказал важнейшие услуги нашему святому делу. Невозможно рассказать, сколько он нам принес пользы; нельзя даже рассказать и о половине его благородных поступков, — он прячет свои добрые дела столь же ревностно, сколь другой старался бы их расславить. Честь и хвала тебе, поэт Стенио, если Вальмарина, которого ты даже не знаешь, счел тебя достойным такого доверия и с таким уважением отнесся к тебе!

Разговор прервали старейшины. Всем посвященным предложили подать свои голоса для выбора верховного председателя. Старинный бронзовый шлем, какие в былые времена носили рыцари, снятый с одного из трофеев, украшавших стену, служил урной, в которую складывали билеты; наконец, после всех испытаний, совершавшихся как священнодействие, было провозглашено имя Вальмарины, встреченное всеобщим восторгом собравшихся.

Тогда Вальмарина поднялся и сказал:

— Я очень благодарен вам за все эти изъявления доверия и любви; но я не имею права на такое уважение. Для того чтобы управлять вами, нужен человек, вся жизнь которого была бы безукоризненной, а моя молодость не была чиста. Уже в трех сообществах я отказался от той самой чести, которой вы меня удостоили. Я отказываюсь от нее и сейчас. Грехи мои не искуплены.

Тогда самый почтенный и уважаемый из тех, кого на этом собрании именовали отцами и наставниками, поднялся и ответил:

— Вальмарина, мои седые волосы и рубцы от ран у меня на лбу дают мне право не соглашаться с тобой. Твой упрямый отказ — грех более великий, чем те, в которых ты можешь себя обвинить. Пусть никто из нас не знает, откуда ты родом и какую веру ты исповедуешь, ты борешься заодно с нами против первосвященников и фарисеев, и мы видим, что ты живешь как истый христианин; упорство твое поражает, преисполняет уважения к тебе, и никто из нас никогда не позволил себе спрашивать тебя о принципах, лежащих в основе твоих поступков. Сейчас, однако, я считаю себя вправе утверждать, что твое смирение граничит с фанатизмом. Ты показал себя храбрым воином; не опускай же сейчас голову, как монах. Ты ведь уже пострадал за наше дело, ты томился в изгнании, ты выдержал пытку тюрем, ты поступился всем своим богатством, ты, без сомнения, умертвил в себе все земные чувства, ибо живешь один, суровою жизнью, какой жили святые былых времен. Поэтому не казни себя, как кающийся грешник. Если в молодые годы у тебя и были грехи, я уверен, что среди нас нет ни одного, кто бы не был готов простить их, ибо нет безгрешных среди нас, и ни один не может похвастать тем, что искупил свои грехи поступками столь великими, как те, которые совершил ты. От имени этого собрания и в силу власти, которую мне дают мой возраст и полномочия, присвоенные мне в этих стенах, я требую, чтобы ты принял это высокое звание.

Раздались возгласы бурного одобрения.

Вальмарина задумался; он был бледен и весь помрачнел.

— Отец, ты напрасно терзаешь меня, — сказал он, когда волнение улеглось. — Я не могу подчиниться власти, которую уважаю в твоем лице. Я не могу уступить тому чувству симпатии, которым братья мои делают мне честь. Я готов скорее покинуть совсем это общество и идти сражаться за наше дело в одиночестве, чем принять здесь какую-то власть, звание, словом

— быть чем-то отмеченным среди остальных. Я не католик, ибо я дал такой обет, от которого никто из последователей Христа меня не может избавить!

— Ну, так мы разрубим его шпагой, и ты будешь свободен. Человеку не дано знать, какие у него обязанности перед грядущим. Сегодня тот или иной обет кажется ему священным и достойным, а завтра он может стать наивным или преступным. Нередко из милосердия и из здравого смысла надо бывает от чего-то отречься, и было бы безумием или даже трусостью упорствовать в каком-либо бессмысленном решении. Ты доказал, что нужен нам; теперь, если ты уйдешь от нас, нам может быть только хуже. Подумай об этом… Если бы мы не были уверены в твоей добродетели так же, как в сиянии солнца, если бы ты не был нам дорог, как собственное дитя, твое теперешнее поведение можно было бы рассматривать как отступничество от нашего дела или как неприязнь к нам.

— Ну что же, думайте как хотите! — ответил Тренмор резко и даже не поднимаясь с места. Все в удивлении переглянулись между собой. Никогда еще его спокойное лицо не бывало омрачено такой тучей, никогда еще брови его так не хмурились в гневе, никогда холодный пот не выступал на его висках и никогда его губы не бледнели и не дрожали в такой мучительной тоске.

Разгорелся жестокий спор: одни обвиняли принца *** в том, что он позволил себе высказать подозрение, оскорбительное для Тренмора; другие защищали точку зрения принца и настаивали на ней. Несколько человек считало, что доводы Вальмарины следует признать уважительными, большинство же было за то, чтобы уговорить его от них отказаться.

Вальмарина положил конец этим пререканиям и, поднявшись, попросил слова. Тотчас же воцарилось молчание.

— Вы меня принуждаете, — сказал он мрачно, — я повинуюсь неумолимой воле судьбы, которую я услышал из уст этого старика. Но, господь мне свидетель, тяжелым трудом и великим страданием я купил себе право молчать и избегнуть позора, в который вы меня повергаете. Но так уж заведено в этом безжалостном обществе: нет спасения от приговоров, однажды произнесенных людьми; нет сколько-нибудь действенного раскаяния; нет возможности все загладить. Вы мечтали о справедливости, и вы же придумали наказание: вы забыли о восстановлении прежнего, ибо вы не считали, что человек исправим, и вы вынесли ему такой приговор, какой даже господь в своем совершенстве и всемогуществе не чувствовал бы себя вправе вынести человеческой слабости!..

— Проклинай общество, которое покровительствует тиранам и порабощает людей свободных, — перебил его один из старейшин, — но не оскорбляй реформаторов, которых ты сам же созвал сюда, чтобы уничтожить зло и воцарить на земле добро. Очень может быть, что, рожденные в этом развратном обществе, мы сохранили помимо воли кое-какие из тех же самых предрассудков, которые собираемся искоренять. Но знай, у нас есть сила побороть их, когда речь идет о том, чтобы признать выдающиеся заслуги вроде твоих. Можешь хранить свою тайну, мы не хотим ее знать.

Снова послышались крики одобрения.

— И все же, — продолжал кающийся, — подозрительность закралась в ваши души, и если я буду по-прежнему хранить эту тайну, червь сомнения может сделать свое разрушительное дело. Увы! Это так: ни один человек не вправе иметь тайн, и настала пора, когда я должен доверить вам свою. Я думал, что горькая чаша минует меня; я ошибся. Дело, к которому причастны мы все, обязывает меня открыто доказать вам, что я недостоин этой чести; иначе те из вас, которые больше всего меня уважают, вообразят, что я считаю себя выше этого дела и что, обуреваемый фанатической гордостью, я презираю славу людскую. Нет, я не презираю ее, ибо не вправе ее презирать. Я смотрю на нее как на святой и желанный венец, венец героя и мученика. Только мои руки выпачканы в грязи и не могут держать пальмовую ветвь. Я не стану ждать, когда люди вынесут мне этот приговор. Я должен вынести себе его сам! Не потому, что я боюсь людей: приговор самых великих и самых чистых из вас меня не страшит, ибо в сердце своем я искренен, а преступление уже искуплено. Но я уважаю наше дело, и я боюсь, что, став во главе его, я могу принести ему вред. Мое назначение не в том, чтобы трудиться ради земной награды. Вы должны понять, что есть грехи, отпустить которые может только небо, несчастья, от которых избавляет одна только смерть… Впрочем, судите сами… Десять лет тому назад, зимним вечером, владелец этого замка приютил несчастного.

— Несчастного, который один брел усталый по нашим лесам, — прервал его Эдмео, вскочив с места. Он говорил вдохновенно и заразил своим энтузиазмом собравшихся; все стали слушать не Вальмарину, а его. — Владелец этого замка был мой дядя, как вы все знаете — один из самых богатых людей этого края. Это был философ, человек большого сердца и больших дерзаний, друг юности Альфьери, ученик Руссо, поборник свободы, лелеявший одну только мысль, одну надежду — увидеть родину снова независимой и единой. Среди обывателей он слыл человеком экзальтированным, безумцем. Он пустил к себе изгнанника, постучавшего в ворота, усадил его с собой за стол и выслушал его, обогрев у домашнего очага, старинной домашней святыни, символа нерушимого гостеприимства. Он узнал все его тайны и схоронил их в своем сердце: он беседовал с ним о священных принципах морали и человеческой справедливости, договорившись до великих истоков всего, до сущности божественной справедливости и доброты. Зимнее солнце, бледное и позднее, застало их у очага — они продолжали свой разговор и не собирались еще расставаться. Изгнанник хотел, правда, уйти, но хозяин дома его удержал; так было и в последующие дни; несмотря на снедавшую его печаль и великую скромность, изгнанник не ушел. Дядя мой воспротивился этому и был неумолим.