Изменить стиль страницы

В 1921 году наступил летом голод — один из самых ужасающих в России. На Волге, в Крыму ели детей… все это на нашей памяти. Летом создался в Москве Общественный Комитет Помощи — знаменитый Помгол — под председательством Каменева. Это — детище Горького. Он убеждал Прокоповича и Кускову, он втравил и других в это дело сотрудничества с властью в грозную для народа минуту. Сам был где-то за сценой. Вроде маклера и зазывателя. Но в комитет не являлся, и когда всех нас арестовали, Горького не было с нами. Мы сидели в Чеке — вдохновитель, быть может, «спекулировал» в Петербурге или развлекался в Москве.

Все-таки, по сведениям нашим, эту историю он пережил не совсем легко. Еще горше оказалось дело с проф. Тихвинским в Петербурге, на всякий случай расстрелянным.

Горький расстроился окончательно и уехал за границу. Начались годы размолвки с советской властью, годы в Берлине, Сорренто, журнал «Беседа». Тут, по-видимому, и возникла cepьезная, сложная, с «переменным успехом» обработка его и вновь приручение. В Берлине дружил он с Алексеем Толстым, только что перешедшим в «Накануне» и еще красневшим перед старыми друзьями. С Горьким сближало Толстого чувство изгнанности из порядочного круга. А круг темных личностей так же плотно обступал обоих, как и полагается. В ресторанах у Ферстера и других стыд топить не так трудно.

К 26-му году положение выяснилось. Толстой давно был в Петербурге, халтурничал, денежно преуспевал. Горький тоже окончательно перешел к «ним». Вот что писал он о внезапной смерти одного из величайших русских палачей, Феликса Дзержинского: «Совершенно ошеломлен кончиной Феликса Эдмундовича. Впервые его видел в 9-10 годах и уже тогда сразу же он вызвал у меня незабываемое впечатление душевной чистоты и твердости. В 18–21 годах я узнал его довольно близко, несколько раз беседовал с ним на щекотливую тему, часто обременял различными хлопотами, благодаря его душевной чуткости и справедливости было сделано много хорошего. Он заставил меня и любить и уважать себя. И мне так понятно трагическое письмо Екат. Павловны [Пешковой], которая пишет мне о нем:

«Нет больше прекрасного человека, бесконечно дорогого каждому, кто знал его»».

***

«Когда я глядел, как он бродит между соснами, сгребая палочкой сухие листья, думалось: хорошо, должно быть, высоко, честно на душе этого большого человека и большого художника.» — Ал. Толстой. (О Горьком, 15 октября 1932).

— Ну, вот, профессор, вы пожили в Москве, многих видели… Скажите, что говорят теперь о Горьком?

Иностранец: Одно говорят, я всегда одно слышал, — проданный человек.

Некогда — это кажется теперь случившимся сто лет назад — Горького избрала Академия, наравне с Чеховым и Короленко, академиком по разряду словесности. Государь его избрания не утвердил. В виде протеста Чехов с Короленко сложили и с себя звание академиков.

«Еду в Петербург спекулировать». «Бесконечно дорогой Феликс Дзержинский».

— Проданный человек.

Перевернутся ли в гробах Антон Чехов и Владимир Короленко? Тот, кто не пустил Горького в русскую Академию, зверски убит с семьей горьковскими друзьями. Лицо Горького, с щетинистыми усами, смешное и жалкое, отпечатано на советских марках.

***
Не дорого тебе, Литва,
Досталась эта голова.
Лермонтов

Низость людскую большевики хорошо знают. Умение закупать — их дело. Список велик, есть и европейские «звезды», типа Бернарда Шoy.

Госиздат покупает сочинения нужного европейского писателя — хотя может печатать и даром, конвенции нет. Но купить лучше.

Горький мог, разумеется, изменить свое мнение о советах и их правлении. Вот если бы сказал он им «осанна!» и с осанною этою избрал бы бедность и безвестность, то пришлось бы над его судьбой задуматься. Но ему заплатили хорошо… Доллары, особняк, вино, автомобили — трудно этими аргyментами защищать свою искренность.

Дали ему не только деньги. Дали славу. «На вольном рынке» ее не было бы, даже Западу Горький давно надоел. Но на родине «приказали», и слава явилась. Она позорна, убога, но ведь окончательно убог стал и сам Горький. В сущности, его даже и нет: то, что теперь попадается за его подписью, уже не Горький. У каждого есть свой язык, склад мысли, человеческий облик. Горький отдал его. Чрез него говорит «коллектив». Нельзя разобрать, Горький ли написал или барышня из бюро коминтерна! Горькому дорого заплатили — но и купили много: живую личность человеческую.

Слава же его, кроме позорного, имеет и комическое: назвать Горьким Нижний, Тверскую… Утверждать, что он выше Толстого и Достоевского. Окрестить именем его Художественный театр, созданный и прославленный Чеховым…

***

Тяжело писать о нем. Дышать нечем. Пусть он сидит там, в особняке Рябушинского и плачет от умиления над собою самим — слава Богy, что ни одному эмигрантскому писателю не суждена такая слава и такое «благоденственное» житие: Бог с ним. На свежий воздух — «дайте мне атмосферы»!

Милый праведник Чехов!

СУДЬБЫ

Конец прошлого, начало нынешнего века — письма Горького к Леониду Андрееву.

Андреев еще молод, очень живописен, прекрасные глаза, собирается жениться (на А. М. Виельгорской. И женился. К несчастью, она скоро умерла). Слава его еще впереди, но уже не за горами.

Андреев в Москве — летом на даче в Бутове, на опушке березовой рощи — Горький в Нижнем, живет там под надзором полиции. Он старше Андреева на семь лет, уже известный писатель. Андрееву покровительствует. «Постараюсь… пристроить Ваши вещи в «Журн. для всех» и в «Жизнь», также в «Мир Божий».

Дает литературные советы. Они разумны и довольно самоочевидны. «Пишите… как вам кажется лучше». «Сжатости изображения учитесь у Чехова, но Боже вас сохрани подражать его языку! Язык Чехова неподражаем». Дальше, про этот же чеховский язык фраза, вдруг раскрывающая самого Горького: «Это красавица, но бесстрастная, она никому не отдается».

Горький был очень упорен, много работал над собой, о себе как писателе отзывался скромно — думаю, только отзывался, вообще же считал себя роковым «буревестником», да и был им, но не в литературе. (Таково, приблизительно, было мнение о нем и Чехова.)

В Горьком, при большой даровитости, сидела великая безвкусица. Вот он и учился у Толстого, Чехова преодолевать ее. К концу жизни многого добился. Но в годы переписки с Андреевым писание его вполне отзывает Скитальцем; «Бей мещанина!» (из письма Андрееву). «В течение жизни моей я стучал кулаками по многим истинам, чтобы узнать, что у них внутри, и все они звучали, как пустые горшки».

Не знаю, как дальше пойдут письма, не все еще опубликованы.

Но с Горьким Андреев разошелся, и довольно скоро, это я помню не из писем.

Андреева с юных лет близко знал, очень любил, по-молодому, все в нем тогда нравилось: и горячность, и глаза, и приветливость, и сочувствие начинающему.

Но с «Жизни человека» трещина: просто не понравилось — пафосом, сухостью, схематизмом. (А вот Блоку как раз нравилось!)

Слава же его тут-то и развернулась. Художественный театр, альманахи «Шиповника», лекции, диспуты. Поклонники, поклонницы.

Раз входили мы с ним в ресторан «Прага» — румынский оркестр в честь его заиграл вальс из «Жизни человека». Вся зала поднялась, аплодируя. Как будто в те годы (1907–1910) затмил он даже бывшего своего покровителя и наставника Горького.

***

Воспоминание безмолвно предо мной

Свой длинный развивает свиток.

У Пушкина это покаянный псалом. Здесь просто годы жизни, годы ушедшего, оно вдруг появляется, вызванное хотя бы этими письмами, с силой горестности невозвратного.

У каждого свой путь, и теперь, издали, вот следишь за чужими судьбами со спокойствием и грустью.