Однажды я уже видел мир таким же нереальным, невероятным и странным. Было это в Феррари, когда я заболел, но ещё не знал, что болен. Хмурый ноябрьский день пробивался через окрашенные стёкла каплицы, кадильница веяла горький аромат целебных трав, скрипели, как всегда, гусиные перья, и всё это вдруг отодвинулось куда-то вдаль, и только шум стоял в моих ушах. Я увидел мир яснее и правдивее, чем когда-либо прежде. Я увидел, как стало жёлто-зелёным завистливое лицо кесаря Иоанна, сидевшего на троне точно таком же высоком, как трон Папы Евгения, с пятнисто-белым псом у ног. Я увидел, как большое добродушное лицо Бессариона меняется, становясь бесчувственным и холодным. А латинские и греческие слова исчезают куда-то и звучат в зеленоватых сумерках каплицы бессмысленно, словно далёкий лай собак.

Зараза овладела мной, и тогда я впервые познал бога. Сейчас, в озарении, я вдруг понял, что та минута уже скрывала в себе сегодняшнее утро, как кора скрывает дерево. И если бы тогда я мог заглянуть в будущее глазами ясновидца, я бы увидел и пережил то, что вижу и переживаю сейчас. Оба эти мгновения случились во мне и в вечности одновременно, и временное пространство между ними было лишь иллюзией и бредом. Недели, месяцы, годы – лишь мера, придуманная человеком. С истинным временем, временем бога, ничего общего она не имеет.

Я знаю, что приду в этот мир опять, что такова непостижимая воля бога. И когда, однажды, я буду снова рождён, в сердце моём сохранится эта минута, запертая в видениях моей новой жизни. Тогда я опять увижу трупы с отрубленными головами на упавшей стене, дрожащей от выстрелов огромной пушки. Маленькие жёлтые цветы опять будут сиять среди крови и пепла, а братья Гуччарди в окровавленных доспехах будут играть головами врагов.

Но осознание этого не вызвало во мне ни экзальтации, ни даже радости, а лишь глубокую печаль, потому что я есть и останусь человеком, искрой, которую по воле бога ветром переносит из одной тьмы в другую. Острее, чем боль и усталость, в эту минуту я чувствовал тоску сердца по блаженному отдыху забвения. Но его нет. Не существует никакого забвения.

15 мая 1453.

Удар поразил меня в самое сердце. Я знал, что это произойдёт, и предчувствие меня не обмануло. Человек обречён на потери, и даже огромное счастье не длится вечно. Сейчас, в перспективе времени, то, что наши отношения так долго оставались тайной, кажется просто чудом. Уже давно каждый в этом городе рискует подвергнуться проверке патрулями кесаря, которые имеют право без предупреждения входить в дома даже именитых граждан, обыскивать кладовые и погреба в поисках дезертиров, продовольствия и денег.

Горсть муки, припрятанная бедняком, конфискуется столь же безжалостно, как и мешок пшеницы или кувшин оливкового масла у богача.

И вот, вечером ко мне на стену в Блахерны прибежал мой слуга Мануэль. Слёзы стояли у него в глазах: кто-то так оттаскал его за бороду, что на синеватых щеках выступили кровоподтёки.

– Господин,– простонал он, держась рукой за сердце,– случилось несчастье.

Он бежал через весь город, поэтому сейчас шатался на своих больных ногах и от волнения забыл о том, что нас могут услышать. Он рассказал мне, что рано утром несколько человек из стражи порядка обыскали мой дом. Ничего не нашли, но один из них пристально рассматривал Анну и, видимо, узнал её, так как после полудня вернулся с одним из сыновей Нотараса. Брат тотчас узнал свою сестру, и Анна без сопротивления пошла с ним, так как всё равно ничего бы сделать не смогла. Мануэль пробовал защитить её, пытался объяснить, что господина нет дома, но его не стали слушать, рванули за бороду, свалили на землю и били ногами. Брат Анны, забыв о своём достоинстве, лично ударил его в лицо.

Кое-как придя в себя, Мануэль последовал за ними, держась в отдалении, и видел, что они привезли Анну в дом мегадукса Нотараса.

– Всё правильно, ведь она его дочь,– согласился он. – Я знал это с самого начала, хотя и делал вид, что ни о чём не догадываюсь. Ведь ты хотел, чтобы всё оставалось в тайне. Но сейчас надо думать о другом. Тебе надо бежать, господин, ведь мегадукс Нотарас наверняка тебя уже ищет, чтобы убить. Его всадники быстрее, чем мои ноги.

– Куда мне бежать? В этом городе нет места, где он не сможет меня отыскать, если пожелает.

Мануэль настолько потерял голову, что потряс меня за плечо:

– Ещё чуть-чуть и станет темно,– с жаром произнёс он. – Под стеной тихо. Ты можешь спуститься по верёвке и укрыться в лагере султана. Ведь там ты как дома. Если хочешь, я помогу тебе, а потом втяну верёвку, чтобы не осталось следа после твоего побега. А ты вспомни обо мне, когда войдёшь в город с победителями.

– Не пори чушь, старик,– сказал я. – Если султан меня схватит, то прикажет посадить на кол.

– Да, да, конечно,– притворно согласился Мануэль, взглянув на меня хитрыми глазами в розовом окаймлении век. – Это ведь твоя легенда, за которую ты держишься, и не мне в ней сомневаться. Но поверь, что с этой минуты тебе безопаснее находиться в лагере султана, чем в Константинополе. Может, тебе удастся замолвить слово перед султаном за нас, бедных греков.

– Мануэль….,– начал я, но вдруг осёкся. Мне не пробиться сквозь броню его предубеждений.

Он ткнул меня в грудь указательным пальцем:

– Конечно же, ты посланник султана. Тебе не провести старого грека. Латинян можешь дурить, как хочешь. Но не нас. Думаешь, почему все с таким уважением уступают тебе дорогу и благословляют твои следы? Ведь и волос здесь не упал с твоей головы. Это ли не убедительное доказательство? Никто не смеет тебя тронуть, потому что твоя защита – султан. И совсем это не позорно – служить своему господину. Даже кесарь, при необходимости, заключал договор с турками и не брезговал их помощью.

– Замолчи, сумасшедший,– одёрнул я его и посмотрел по сторонам. Венецианский постовой приблизился и с интересом смотрел на разбушевавшегося старика. В ту же минуту ухнула пушка, и каменное ядро ударило рядом, так что стена содрогнулась под нашими ногами. Мануэль схватил меня за руку и только тогда бросил взгляд на повитое дымом и плюющее огнём пространство под нами.

– Надеюсь, мы стоим в безопасном месте? – спросил он боязливо.

– Твои неосторожные слова для меня намного опаснее, чем турецкие ядра,– ответил я сердито. – Верь мне, Мануэль, ради бога! Кем бы я ни был, но живу и умру за этот город. Нет у меня иного будущего. Не жажду я ни власти, ни пурпура. Власть это тлен. Только за себя самого хочу держать ответ перед богом. Пойми меня, наконец. Ведь я одинок, совершенно одинок. То, что скрываю в своём сердце, умрёт вместе со мной, когда придут турки.

Я говорил так серьёзно и убедительно, что Мануэль с изумлением уставился на меня. Он не мог не поверить. Потом он залился слезами разочарования и простонал:

– В таком случае, это ты сумасшедший, а не я.

Он плакал долго, потом вытер нос, посмотрел на меня и уже спокойно произнёс:

– Ладно, были же у нас безумные кесари и никто не считал это большим несчастьем. Только сын Андроника так озверел, что, в конце-концов, народ повесил его на Ипподроме и проткнул мечом от анального отверстия до горла. А ты ведь не жестокий, скорее добрый. Хотя бы, поэтому, мой долг сопровождать тебя даже по дороге безумства, коль скоро я твой слуга.

Он посмотрел вокруг, тяжело вздохнул и добавил:

– Тут, конечно, пакостно, но в твой дом я вернуться не могу: боюсь мегадукса Нотараса. Уж лучше взять тесак и схватиться с бешеным турком, чем встретиться с великим князем. Ведь я помог тебе умыкнуть его дочку. Ты должен знать, что Анна Нотарас уже давно предназначена для гарема султана, если я ещё что-то смыслю в тайной политике.

У меня опять появился повод удивиться, насколько обычный человек, такой как Мануэль, много знает и до многого может додуматься. Действительно, выдать дочь за султана для упрочения взаимного доверия – это лучшая поддержка планам Лукаша Нотараса. Возможно, он хотел выслать Анну на безопасный Крит накануне осады только для того, чтобы удачно её продать. В тщеславии Мехмед подобен своему идолу, Александру Великому: женщина из самого знатного рода Константинополя удовлетворила бы его потребность подчеркнуть собственную значимость.