Голос был слаб, слова спутывались и не были уже словами. Огонь мерк. Он поднялся, зажег лампу. Вокруг него выросли белые стены, четко обозначились предметы; по белизне стен метнулись тени, а окна стали вдруг черны и непрозрачны, ограничили взгляд, как зеркала. Всего-навсего встал и перешел комнату — и уже болит тело; он присел на корточки, подбросил дров. Подождал, покуда загорится; вокруг поленьев завились остренькие языки, дрова затрещали, застреляли яркими угольками в черный глиняный обвод и в камень очага. В глубине комнаты на стенах слабо заиграла желтая зыбь, и блики, дергаясь, легли на койку, на лицо и волосы Франсиско. Дыхание старика было частым и трудным. Смутно освещенная грудь его вздымалась, опадала, хриплый голос звучал все удаленнее, а взгляд горячечно метался и блуждал.

Авель расправил, подтянул пальто к подбородку деда. Лицо старика горело, губы потрескались и запеклись. Авель намочил платок в воде, осторожно приложил к его губам. Он хотел отереть деду глаза, но они были раскрыты, блуждали, силились что-то увидеть; он покрыл платком горячий лоб. Ничего больше сделать он не мог и снова сел у стола и понурил голову. Вокруг подрагивали отсветами стены; огонь гулко зашумел, холодные черные окна подернулись туманом. Тускло блестели пустые бутылки на столе, и сквозь них искаженно видны были узоры на ветхой клеенке. В прозрачном зеленом теле лампы иссякал керосин, из стекла начинали попархивать тоненькие черные дымки. Становилось поздно, он задремал. Но откуда-то издали, сквозь трудное дедово дыханье, он по-прежнему слышал остаточек голоса, теплящийся в ожидании рассвета — еще одного рассвета… Днем голос хирел, но всякий раз креп сызнова с рассветом. На шести рассветах звучала речь старика, и голос его памяти рассветал, яснел, рос вместе с утром.

Они достаточно уж подросли, и на рассвете он привел внуков на старый погост, что юго-западней Срединной площади. Поставил их на белом взгорье, лицом к востоку. Оттуда видна была черная меса на фоне зари, и он указал на нее — там дом солнца. Они должны выучить каждый изгиб очертания черной месы. Должны знать это как свои пять пальцев, выучить назубок и навсегда. На черной месе восходит солнце — каждый день в иной точке. Исходное место у него на среднем скате — там оно гнездится в дни летнего солнцестояния, а затем смещается все к югу по бугристой длинной месе, снижая свою дугу с каждой новой луной, с каждым утром, а затем возвращаясь вспять и вверх. Они должны знать этот длинный путь солнца по черной месе, его ход сквозь весны, осени, лета и зимы — и должны жить по солнцу, ибо иначе потеряются во времени. Тот вон круглый бугорок отмечает время сева кукурузы, а крутой скос верхнего нагорья — день конной игры с петухом, а шестью днями позже бежать черному быку и плясать пегому коньку, а еще днем позже празднуют приход пекосцев. А вон там, и там, и там — сроки тайных плясок, начала всех четырехдневных постов в киве, и время прополок, и время сбора урожая, и охоты на зайцев и на колдунов, и все праздники кланов и обществ. И когда солнце в седловине, где небо ниже и светлей сейчас, чем во всяком другом месте черной месы, — тогда, значит, очистка оросительных канав перед весенними дождями и рассветный долгий бег черных охотников.

Обо всем этом он говорил внукам не спеша, старательно, подробно, потому что это древняя, проверенная мудрость и утерять ее так же легко, как легко оборвать связь между поколением уходящим и народившимся, как легко старику умереть, не досказав своего слова или не успев и начать его. Но внуки уже знали — не названия и сроки, не точное ежерассветное положение солнца на месе, а общее движенье и смысл великого календаря природы, чередование света, и тьмы, и времен года, круговращение солнца и всех прошлых и будущих солнц. И он знал, что внуки уже знают, и брал их с собой в поля, и они мотыжили землю, сбирали зерно, ели сладкие дыни на солнце.

Он — юноша; на гладкошерстном жеребчике едет он на северо-запад, ведя в поводу охотничью лошадь. Он пересек речку, оставил за собой белые скалы, равнины, холмы и месы, каньоны и пещеры. В одном месте, для лошадей непроходимом — где скала идет почти отвесно и без расселин, а выдолбленные в старину ямки для рук и ног почти начисто сгладились за столетья ветра и дождя, — он вскарабкался наверх, цепляясь, подобно лозе, за скальную кручу, без усилия приникая к ней телом и мыслью, упирая, вкореняя свою тяжесть в невидимые глазу выемки и щелки, и услышал свист и вой ветра в утесах, словно древние голоса, и увидел своих лошадей далеко внизу, в солнечном ущелье. А наверху были пещеры. Он оказался на узком уступе, перед входом, серебристо и плотно запаутиненным. Он смел паутину. Нагнувшись, вошел, сел на корточки. В пещере было сумрачно и прохладно; затхло пахло сырой землей и древним пеплом очагов, словно века назад вошедший сюда воздух так и застыл за паутиной. Зола лежала большой горкой на полу, а пол был углублен, покрыт плотно глиной, глазурован кровью животных. Оглаженный зубилом свод был низок и задымлен, и точно по кругу шел камень стены. Там и сям виднелись глиняные миски и чаши, и одна была глубокая, большая, обожженная изнутри, и только краешек пощерблен. Красивая чаша, тонкостенная и на вид хрупкая, но он щелкнул по ней ногтем, и она зазвенела, как металл. У входа стояла зернотерка из черного вулканического камня, и вогнутая верхняя шероховатая ее поверхность навсегда побелела от муки; а в пепле очага валялось несколько початков и кочерыжек кукурузных, размером всего с большой палец, обугленных, но целых и твердых, как дерево. Он сидел среди утвари предков, окруженный пещерной тишиной, и слышал только шум ветра… а потом раздался свист оперенья падающей камнем большой птицы, и он уголком глаза увидел, как черкнула по солнечному свету ее грозная тень. И прошумели крылья на скале, и коротко пискнул грызун. И в то же мгновенье он услышал спокойный мах огромных крыльев, взносящих птицу и добычу в вышину.

С полудня до заката ехал он, подымаясь на синюю гору, и наконец очутился высоко среди уступов и крутых лесистых склонов. Солнце ушло за горы, и густели сумерки среди деревьев, а он все ехал в меркнущем свете, продолжая подъем к вершине гор. И весь тот день видел он звериные следы и слышал шорох сухих листьев, треск ветвей справа и слева от себя. Дважды он видел оленей, настороженно застывших невдалеке, пятнистых от света и тени, сливающихся с листвою и горой. Он их не тронул, хоть легко мог бы достать пулей, но запомнил, где они были, как стояли, — оценил инстинктивно и верно их пугливую способность к бегу, их возраст и вес.

Он видел следы волков и пум, шел по глубоким отпечаткам лап молодого медведя и, когда смерклось, остановился на ночлег на небольшой поляне. Место он выбрал хорошее; ему повезло, что он успел приметить засветло эту полянку.

Упавшее дерево лежало на камнях, не касаясь сырой земли и прелых листьев, и сухая его древесина дала почти бездымное пламя. Лес обступал поляну плотно, отражая от себя свет и шум костра. Он привязал лошадей тут же, поближе к огню, раскатал одеяльную скатку, поел. Уснул он, сидя у надежно горящего костра, прислонясь спиной к седлу, держа винтовку наготове, на коленях.

Проснулся он, словно от толчка — почувствовал тревогу лошадей. Они стояли, вздрагивая напряженно, вскинув и повернув головы, косясь на темную ближнюю стену деревьев. Блестели белки конских глаз, уши прядали над встопорщенной гривой, подергивались мышцы крупа, посылая к хребту волны еле различимой дрожи. И одновременно он увидел неторопливый темный силуэт среди деревьев, а затем увидел и других, усевшихся вокруг поляны, неподвижных — серые их головы, короткие острые уши и мягкий блеск глаз, почти беззлобный, скромно-приветливый, по-дикому дружественный. А он был юн и впервые очутился среди них — и поднял бесшумно винтовку. Он медленно переводил мушку по кругу с одной недвижной серой фигуры на другую, но они только поводили чуть головой, не сдвигаясь с места, сидя во мраке опушки, как малые щенята, полные робкого и радостного удивления пред миром. Он был на свежем медвежьем следу; где-то близко в ночи обретался медведь, и знал, что на следу его человек, и шел от него день и вечер все тем, же ровным ходом, не спеша, уверенно выдерживая расстояние, так чтобы человек его не мог видеть, а он человека слышал. И сейчас медведь таился там в черноте, стоял тихий и невидимый, ждал. И юноша не хотел разбивать выстрелами тишину ночи, ибо она была священна и глубока; в ней был отдых и обновление, и был охотник с приношеньем смерти, и грустно бодрствовал преследуемый, ожидая где-то в холодной тьме, и дыша легким дыханьем жизни, и приходя постепенно к прощению и согласию; тишина была необходима для обоих, она лежала между ними древним и нерушимым договором. Трусости не было ни в юноше, ни в этих, сидящих по кругу, и потому он опустил винтовку. Негромко успокоил лошадей. Подбросил в огонь сучьев, и серые силуэты отодвинулись назад, за грань света, и к утру ушли.