— Это место я помню, ты его уже рассказывала, — сказал я. — И даже если бы нас было меньше, но все бы знали приемы народной борьбы — например, «связывание», которому научил нас Лонг, — мы тоже победили бы эксплуататоров и угнетателей.
— Что это еще за «связывание» такое? — поинтересовалась сестра.
— Чрезвычайно опасный прием народной борьбы, — ответил я. — Даже Бон Линя, который очень хорошо борется, и того Лонг «связал» по рукам и по ногам, так что тот шелохнуться не мог! Я сам видел, как они дрались в баньяновой роще. Если бы ты знала этот прием, ты стала бы сильнее всех твоих подружек! Спроси сама Бон Линя, тогда увидишь!
— А ты научи меня, — попросила сестра.
— Не могу!
— Это еще почему?!
— Бон Линь не велел. Мало ли кого еще ты этому приему научишь! Всякое бывает — покажешь, а он нас же потом и «свяжет»!
— Перестань, ну кому я показывать стану! Научи! — умоляла сестра.
И хотя мне хотелось помочь ей, я нарочно продолжал отказываться. В конце концов мне это надоело, и я смилостивился:
— Так и быть! Только поклянись: никому!
— Хорошо, хорошо! Вот: чтоб мне ослепнуть, если кого-нибудь еще научу!
Я велел сестре стать прямо и приготовиться дать отпор, затем подскочил к ней, левой рукой захватил ее правую руку и начал выкручивать за спину.
— Ой, пусти, руку сломал! — пронзительно закричала сестра.
Значит, мой прием имел успех. Потом я разрешил сестре на мне попробовать «связывание». Я показал ей еще «развязку», «подножку» и затыкание кляпом рта. Сестра похвалила меня, хотя рука у нее ужасно болела.
Через несколько дней все подруги сестры — Бай Ко, Нам Ни и жена Бон Линя — умели «связывать». Значит, моя сестрица нарушила клятву и научила их в одну из тех ночей, когда они вместе ходили на дежурство.
— Очень хороший прием, — говорили они между собой, — теперь нам не страшно ночью ходить. Обязательно научим весь наш отряд.
Отец мой служил в 17-м батальоне, который стоял в Дананге. Он прислал письмо дяде Туану и Островитянину, поздравляя их с возвращением в родные края. Писал, что очень обрадовался, узнав об этом, и хвалил Островитянина: такой маленький, а не побоялся плыть по морю, чтобы вернуться в отчий край.
«Ты, мальчик, — писал он, — дитя революции. Когда вырастешь, то обязательно будешь храбрым солдатом и станешь охранять родную страну…»
«…Верь, — писал мой отец дяде Туану, — что отныне наступит конец всякому угнетению и несправедливости. Перед нами открывается новая жизнь. Если позволяет здоровье, вступай в ряды самообороны, своим примером воспитывай наших детей верными родине и народу…»
Мне же в этом письме были предназначены совсем другие строки, и каждое слово в них звучало точно удар хлыста:
«…Кук, сразу после того, как получишь мое письмо, прекрати свои дурацкие игры в „генералов“ и драки на реке. Запрещаю тебе заставлять Островитянина таскать тебя на спине, запрещаю и такие проделки, как твой поход в Зиаотхюи. Если я еще раз услышу про такое твое баловство и безобразие, то по возвращении устрою тебе хорошую порку. Теперь настала другая жизнь. Ты должен хорошо учиться и слушаться старших, чтобы приносить пользу людям…»
Сестра, читая это письмо, комментировала каждое слово.
«…Как только получите мое письмо, — писал дальше отец, — заставьте Кука собрать книжки и идти учиться. Если класс учителя Ле Тао, как вы писали, все еще распущен, потому что учитель занят строительством новой школы в баньяновой роще, пусть Кук ходит к Бон Линю. Попросите Бон Линя по вечерам заниматься с ним…»
Про нашу буйволицу Бинь отец писал ничуть не короче, чем про меня:
«…Весь наш род, наши деды и прадеды батрачили, пахали, мотыжили. А сейчас, когда победила революция, нужно, чтобы Кук учился. Нельзя, чтобы он только и знал, что пасти буйволицу. Ты, мать, и ты, дочь, сходите к Кыу Тхонгу, верните ему Бинь, скажите, меня дома нет, а мальчик должен учиться, и мы поэтому не можем больше буйволицу в аренде держать…»
Буйволица Бинь принадлежала Кыу Тхонгу. Мой отец взял ее у него в аренду на тех условиях, что первый буйволенок из ее потомства должен принадлежать Кыу Тхонгу, второй — моему отцу, остальное потомство делится поровну, и мой отец в каждую пахоту обязан вспахать часть поля у ее хозяина.
Мой отец, конечно, знал, что нам будет очень жалко отдавать Бинь, поэтому в конце письма была такая приписка:
«Все надо с умом делать. Раз нужно дать возможность Куку учиться, значит, буйволицу пора возвращать…»
Это и было самым примечательным из всего письма: Бинь должна вернуться к хозяину. Мы очень переживали. Буйволица кормила всю нашу семью. Если бы не она, не знаю, как бы я вырос. Мой отец, впрягая ее в плуг, хорошо понимал, что если он промедлит с вспашкой, то в моей чашке рису тут же убавится. Оттого-то буйволице часто доставалось. Она жила у нас уже больше семи лет, и все в семье ее очень любили, но если сосчитать удары хлыста, оставившие на ее боках кровавые полосы, их набралось бы, наверное, несколько тысяч. А как ее только не ругали, не винили, какими эпитетами не награждали! Если все это собрать вместе, набралось бы, наверное, несколько миллионов бранных слов. Хорошо еще, что бранные слова и ругательства точно отскакивают от того, на кого они обрушены. Они словно тают в воздухе после того, как бывают произнесены. А то ведь, если их собрать, в реке Тхубон воды не хватило бы, чтобы их смыть.
Нашей буйволице особенно доставалось в конце зимы и начале весны, то есть в сезон сахарного тростника.
Обычно к декабрю сахарный тростник дозревал окончательно, и у нас начинали готовиться к варке сахара. Ставили специальные хижины — сахароварни. Большие баки, ведра, чугунные котелки, черпаки и черпалки — все, что было припрятано с прошлого сезона, вынималось и подвергалось проверке. Нужно было еще выкопать большую яму — печь, над которой подвешивались три больших чугунных котла, в которых варили сахар.
Сборщики сахарного тростника шли на плантации с большими острыми ножами — бáу. Выжимальщики появлялись к середине ночи, с фонарями в руках. Им предстояло до рассвета выжать в баки сок сахарного тростника. Всю ночь не смолкал скрип вращающихся соковыжималок. Работали по двое. Один погонял буйвола, который крутил колесо соковыжималки, другой всовывал в выжималку стебли сахарного тростника. Они пели песни, грустные и веселые, или рассказывали друг другу разные байки, чтобы отогнать сон. Сок сахарного тростника стекал звонкими каплями в воронку. По двору баграми раскидывали жмыхи на просушку. У печи, где варился сахар, работы было тоже ничуть не меньше. Старший мастер и подмастерье, раздетые по пояс, с закопченными лицами, трудились не покладая рук — снимали пену, подкидывали поленца бамбука, мешали сахар, раздували огонь. И так до самых петухов. Только все прибрав за собой, они наконец могли растянуться на груде жмыхов и поспать, тут уж было не до циновок и одеял.
Вот в ту самую пору и доставалось больше всего нашей буйволице Бинь.
Мы с ней нанимались на все сахароварни, какие только были в нашем селе. Бинь хотя и была сильной буйволицей, однако при одном виде ярма соковыжималки ее охватывала паника. Она знала, что это ярмо в несколько раз тяжелее, чем ярмо от плуга, и пятилась назад. Я изо всех сил тащил веревку, а выжимальщики хлестали буйволицу кнутом по крупу, только тогда она подчинялась. Ей надевали на шею ярмо, привязывали веревку и громким криком погоняли. Бинь на дрожащих, разъезжающихся ногах старалась сдвинуться с места. Походив в ярме примерно с час, она начинала тяжело дышать, и губы ее покрывались белой пеной. Она старалась сделать еще шаг, но ноги уже отказывались повиноваться. Рабочий подскакивал к ней, начинал кулаком бить по бокам, по животу, колол щепкой в ноги. Бинь старалась увернуться от ударов. Я, не выдержав, подбегал и с громким воплем вырывал кнут:
— Не бейте ее, не бейте!
— Буйволица, а ты о ней ровно о жене печешься, — смеялись рабочие. — Можешь не приводить ее больше сюда!