В последние дни я чаще возвращаюсь ко всем этим воспоминаниям: начинаю больше думать о предстоящем сезоне. Думаю, Вы скоро переделаете Ваших «Дачников», или напишете новую пьесу — в ней будут блестящие сцены, образы, мысли. Театру, который займется этой пьесой, достанется славная, живая работа. И нам Вы можете ее не дать!

За что?

А я чувствую, что это может случиться. И я сумел бы принять этот удар как должное, сам бы находил его заслуженным, но именно в этом-то и не могу себя уверить.

Когда я припоминаю все отношения театра к Вам, я не могу найти ни одного обстоятельства, бросающего тень на искренность и поклонение Вашему таланту, — главные черты, какими отмечено отношение к Вам театра. И я говорю это вовсе не потому, что в одном себе вмещаю весь театр. Я говорю, ручаясь за всех. Энергия, с какой брались за Ваши пьесы, за исключением одного-двух лентяев, Вам известна. Радость всех при виде Вас лично Вы могли наблюдать на всех лицах, — когда бы Вы ни появлялись. Вы и Художественный театр должны были срастись в одно целое. Значение его, достойное {373} Вашего имени, Вы никогда не отрицали, даже по окончании нынешнего сезона.

Вы обязаны держаться этого театра и работать для него до тех пор, пока он не свернул с своей, чисто художественной, дороги или пока деятельность его не обесславлена поступками, противными Вашей душе.

В Вашем охлаждении к театру есть только один мотив, который легко понять. Это то, что Марья Федоровна, которую Вы полюбили, считает себя — правильно или нет, другой вопрос — обиженною этим театром. Отсюда Ваше раздражение, которое с моей стороны было бы глупо не принимать в расчет. Но, во-первых, сама М. Ф., конечно, чутко относящаяся к Вашей деятельности, уговаривала Вас не рвать связи с театром. А во-вторых, пусть время решит, кто прав, кто виноват в этих столкновениях М. Ф. с театром. Раскрыть их смысл простой логикой, объяснениями и спорами нельзя — в этом я окончательно убедился весной, когда принимался за это.

По моему личному взгляду, наступит время — и, может быть, даже не так долго его ждать, — когда отношения между театром и М. Ф. сами собой получат ясное и определенное выражение. Шесть лет общего дела так одним махом не зачеркиваются. И разрыв, мотивы которого одни признают, а другие не признают правильными, еще не есть разрыв.

175. А. М. Горькому[860]

Июль (между 10‑м и 19‑м) 1904 г. Усадьба Нескучное

Как-то в последних числах июня, я начал писать Вам прилагаемое письмо[861]. Сначала оно было прервано каким-то пустяком, вроде того, что меня позвали пить чай и приехал сосед. На другой день я, может быть, увлекся работой, на третий забыл о письме, на четвертый оно испугало меня сентиментальностью. Не успел я вернуться к тому настроению, которое уже несколько раз настойчиво требовало, чтобы я написал Вам, как пришло это ужасное, ошеломляющее известие {374} о смерти Антона Павловича, — известие, так взбудоражившее меня, что, мне кажется, я уже никогда не буду таким, каким был до сих пор…

Когда я Вас увидел на панихиде 10‑го, у меня явилось сильное желание побыть с Вами, поговорить. Но меня опять удержала мысль, что это — сентиментально и что хотите ли Вы этого сами?

Вернувшись в деревню и перебирая бумаги, я наткнулся на письмо к Вам, так и неоконченное. Посылаю Вам его вместо вопроса: думаете ли Вы, как хотели, окончить в половине августа свою пьесу? Или — вместе с этим вопросом.

Признаюсь, что я опять колебался. Может быть, я — совсем не в тон Вашего отношения ко мне. Но пусть! Пусть Вы знаете, что я часто думаю о Вас с чувством, в котором гораздо больше теплоты, чем это кажется с виду, и с такой болью, которой Вы и не подозреваете.

Сейчас я вдруг вспомнил следующий случай.

После моего объяснения с Вами в Сестрорецке я порывисто написал Савве Тимофеевичу[862], что виделся с Вами, говорили мы откровенно, и что, кажется, мне все стало ясно, и что мне очень хочется поговорить с ним.

В ответ я ждал просто назначения дня и часа. Ждал даже телеграммой. Вдруг получаю от него записку, почти текстуально такую: «Из Вашего письма я понял только то, что Вы хотите зачем-то меня видеть. Я в Петербурге буду тогда-то, всего несколько часов и могу уделить Вам не более… (кажется, получаса)».

Так как я ни одной минуты не сомневался, что из моего письма Савва Тимофеевич понял гораздо больше, то, конечно, не воспользовался свиданием с ним.

Так наказываются сентиментальные порывы.

А вот другой случай.

В самую последнюю минуту, когда я расстался с Антоном Павловичем, — это было 20 мая, — он, прощаясь, сказал:

— Как приедешь в деревню, садись и пиши пьесу. И главное: не бойся глупостей и не бойся сентиментальностей.

И когда я уже уходил, он послал мне вслед:

{375} — Смотри же, не бойся ни глупостей, ни сентиментальностей.

Если Вы захотите ответить мне, — я на днях уезжаю в Ялту: гостиница «Россия». Там пробуду до первых чисел августа, когда — в Москву. Искренне любящий Вас

Вл. Немирович-Данченко

176. К. С. Станиславскому[863]

13 июля 1904 г. Усадьба Нескучное

Дорогой Константин Сергеевич!

Я очень удивлен, что Вы мне так-таки и не написали ни словечка. И сейчас пишу Вам «на уру», не зная куда. Видел в день похорон Чехова Марью Петровну[864], но не успел спросить Ваш адрес.

Передавал ли Вам Василий Васильевич[865] мои опасения перед предстоящим сезоном? Как было страшно в апреле, так осталось страшно и сейчас.

Теперь можно сказать наверное, что к нынешнему сезону моей пьесы не будет. Буду работать все время, но не кончу. Хочу подготовить ее по крайней мере настолько, чтоб в будущем году она была непременно. Как ни обидно, а надо с этим мириться. Дело еще в том, что я, пожалуй, успел бы кончить до 15 – 20 августа. Но боюсь, что мое отсутствие в театре на такой срок зарежет сезон. И вдруг пьеса не удастся?! Игра слишком рискованная. Поэтому я уже готовлюсь с «Росмерсхольмом», готовлюсь и с «Месяцем в деревне» и набираю миниатюры. (Не переставая заниматься своей пьесой[866].)

Когда я ехал на похороны Антона Павловича, я подумал, что надо ставить «Иванова». Высказал эту мысль Лужскому. Он сказал, что получил такое же предложение от Вишневского. А затем кругом говорили, что мы должны поставить «Иванова». Говорили даже, что надо открывать этим сезон.

Открывать-то сезон не удастся, так как нельзя вызывать Ольгу Леонардовну к началу репетиций. И потом это выйдет {376} не спектакль, а вторые похороны Чехова. Но вообще мысль о постановке меня начинает забирать. Очень уж великолепно расходится пьеса:

Иванов — Качалов, Сарра — Книппер, Шабельский — Вы (надо уйти от Гаева?), Лебедев — Лужский или (лучше) Грибунин, Зинаида Саввишна — Самарова, Саша — Тарина, Львов — Леонидов, Бабакина — Марья Петровна (дублерша Красовская), Косых — Артем, Боркин — Москвин.

Совершенно идеальное распределение ролей!

Не пожалейте нескольких рублей, пришлите мне телеграмму: Ялта, гостиница «Россия», — нравится ли Вам эта мысль. Тогда я подготовлюсь к постановке. По приезде в Москву, не позже 5 августа, займемся с Симовым и с половины августа более или менее приступим[867].

Я рассчитываю отпустить Вас недели на две, когда Вы заладите Метерлинка и просмотрите работу Лужского. В это время Вы позайметесь Шабельским и вполне отдохнете.

А может быть, нам удастся поставить в сезоне и «Иванова» и «Росмерсхольм»? Сезон длинный и опасный. Но, может быть, еще и Горький вернется. Хочу писать ему письмо[868].

С Ольгой Леонардовной я уже говорил об «Иванове». И она, и Марья Павловна, и Иван Павлович[869] очень рады этому. Надо только предупредить возможность постановки у Корша. Поэтому я даже пустил слух в газеты.

Осмотрел я декорации «У монастыря». Выйдет недурно. Они готовы совсем почти. Суреньянца подстегнул. То, что я видел (куски), показались мне холодны[870].