Но именно потому, что я его знаю слишком хорошо, в моей вещи много подробностей, которые могут оказаться скучными для среднего читателя. Поэтому-то я еще не показывал своей новой вещи людям. Решил сжать ее до 8 – 9 печатных листов (сейчас около 12), сгустить краски, вообще сделать вещь доступною всякому читателю.

На этой работе и застало меня Ваше предложение. Я взял маленькую труппу в уездном городишке, не лишенную нескольких истинных талантов, и рассказал, каким путем эти 8 – 10 человек доходят до буквального голода. Любовный роман идет само собой. Он несколько щекотлив по положениям, хотя, по моему убеждению, наиболее типичен. Словом, на протяжении этой вещи я старался поставить все главнейшие вопросы духовной жизни этого своеобразного мирка.

Если этот сюжет сам по себе не кажется Вам слишком малоинтересным, то дней через 10 я пришлю Вам повесть. Может быть, Вы будете так добры, что возьметесь решить вопрос о приеме повести для «Русского богатства» возможно скорее, чтоб я не пропустил сроков для «Русской мысли». Пока я еще свободен от всяких обязательств перед этим журналом.

Знаете ли Вы, что из семи-восьми тысяч актеров по крайней мере пять именно таких, о которых я говорил выше?

{84} Теоретически, или вернее сказать публицистически, я касался этих вопросов театра на страницах «Артиста»[135]. Буду ждать Вашего ответа с нетерпением. Глубоко уважающий вас

Вл. Немирович-Данченко

24. А. П. Ленскому[136]

Конец октября – начало ноября (до 11‑го) 1896 г.

Троице-Сергиева лавра

Милый друг!

Ты уже, конечно, знаешь, что я в тихой обители Гефсиманского скита[137]. Как видишь, делаю все, что могу. Бросил Филармонию, Комитет[138], друзей, московский шум и работаю. Даже газет не читаю. Я должен был решиться на такие крутые меры по многим причинам. Чем больше вдумывался в пьесу, тем сильнее убеждался, что я мало подготовлен был с чисто философской точки зрения к «вопросу». Значит, надо было, отбросив лень, пополнить этот пробел, т. е. набрать книг и проштудировать их. Во-вторых, успел бы я кончить пьесу к твоему бенефису, нет ли, — я решил ее кончить теперь же, чтоб она освободила мне дальнейшие месяцы зимы. Ну, и в‑третьих, не терял надежды на постановку в этом же сезоне, т. е. в твой бенефис[139].

Настроения нашего брата очень изменчивы. Сегодня нам кажется, что дело идет блестяще, а завтра — что оно ни к черту не годится. Если я тороплюсь, у меня никогда не выходит ничего путного. Если я рассеиваюсь посторонними мотивами, я впадаю в апатию. Все это я понимал и решил порвать разом…

Здесь мне отлично. Тихо так, что слышен лай собак за три версты. Ничто меня не отвлекает от работы. Благодаря этому я в данное время нахожусь в самом радужном состоянии духа, что, как ты знаешь, полезно и для самой пьесы.

Поэтому возьми еще терпенья, если оно не лопнуло. Ведь в случае, если моя пьеса тебе не понравится, у тебя готов бенефис? {85} Значит, тебе ничего не стоит познакомиться с моей, когда еще не будет совсем поздно, — а рассчитывать я умею.

Твой автор.

Пьеса называется «Цена жизни», драма в 4‑х действиях.

«Цена жизни» — философский термин, впрочем, понятный и без этой оговорки. Под этим названием Боборыкин лет пять назад читал лекцию о самоубийствах. Я бы не похитил у него мысли, если бы этот же термин не употреблялся во всех книгах, а одна, наиболее мне симпатичная, — Дюринга, — даже прямо так называется: «Ценность жизни» («Der Wert des Lebens»).

25. А. П. Чехову

11 ноября 1896 г. Москва

11 ноября 96

Гранатный пер. д. Ступишиной

Милый Антон Павлович!

Прости, что так долго не отвечал тебе. Все хотел или засесть за большое письмо, или хоть выслать книги[140]. Но в заботах о пьесе, школе, Комитете и т. п. — все некогда. Ведь я почти на месяц уезжал из Москвы, чтобы окончить пьесу[141]. И за это время все запустил. Теперь приходится наверстывать.

Давно о тебе ничего не знаю, и это меня гложет. Не читал даже ни одной заметки о «Чайке». Слышал, что она не имела успеха, или, точнее сказать, имела странный неуспех, и искренно больно мне было. Потом мои предположения подтвердились. Сумбатов был в Петербурге и присутствовал на 4‑м представлении. Он говорит, что в таком невероятном исполнении, в таком непонимании лиц и настроений пьеса не могла иметь успеха. Чувствую, что ты теперь махнешь рукой на театр, как это делали и Тургенев и другие.

Что же делал Карпов? Где был его литературный вкус? Или в самом деле у него его никогда не было?

У меня начинает расти чувство необыкновенной отчужденности от Петербурга с его газетами, актерами, гениями дня, {86} пошляческими стремлениями под видом литературы и общественной жизни. Враждебное чувство развивается, и это мне нравится.

Будешь ли ты в Москве и когда?

Как адрес Марьи Павловны[142]?

Что делаешь? В каком настроении? Напиши. Очень обрадуешь.

Твой Вл. Немирович-Данченко

Катя шлет тебе и всему дому сердечный привет.

26. А. П. Чехову[143]

22 ноября 1896 г. Москва

Пятница,

Гранатный пер., д. Ступишиной

Милый Антон Павлович!

Может быть, у тебя и серьезно есть недоброе чувство против меня за то, что я несколько лет подбивал тебя писать пьесу[144]. Но я остаюсь при убеждении, которое готов защищать как угодно горячо и открыто, что сцена с ее условиями на десятки лет отстала от литературы, и что это скверно, и что люди, заведующие сценой, обязаны двигать ее в этом смысле вперед и т. д.

Я слышал, что твоя «Чайка» появится в «Русской мысли», и даже сделал предложение выступить там же по поводу ее со статьей[145].

Но у меня накопилось много мыслей, которые я еще не решаюсь высказывать печатно и которыми с особенным наслаждением поделился бы с тобой, именно с тобой. Мне так дорого было бы услыхать твои возражения или подтверждения, хотя они отчасти направлены именно против тебя как писателя. Перепиской ничего не сделаешь. Буду ждать свидания с тобой.

К сожалению, наши свидания чаще проходят бесследно в смысле любви к литературе. Не понимаю, отчего это происходит. Оттого ли, что не выпадает удобной минуты, что для интересного «обмена мыслей» надо сначала десять раз встретиться {87} в качестве простых «гуляк» и только в одиннадцатый придет настроение славно побеседовать; оттого ли, что у тебя такой несообщительный характер, оттого ли, что я чувствую себя перед тобой слишком маленьким и ты подавляешь меня своей талантливостью, оттого ли, наконец, что все мы, даже и ты, какие-то неуравновешенные или мало убежденные в писательском смысле. Притом и встречаться приходится в компаниях, где большинство элементов или узколобы, или дурно воспитаны. Я бы, например, говорил искренно и чистосердечно при Гольцеве, Сумбатове — и только, в расчете, что мои искренние сомнения не будут истолкованы нелепо. Да, пожалуй, еще при Сергеенке, которого люблю за его ум.

В тебе совсем нет «мастеровщины», по выражению Боборыкина, ты, наверно, с интересом прослушал бы все мои сомнения. Но боюсь, что в тебе столько дьявольского самолюбия или, вернее сказать, скрытности, что ты будешь только улыбаться. (Знаю ведь я твою улыбку.) А к тому же ты не раз говорил, что остываешь к литературе… Кто тебя разберет!

Вот видишь, даже одно предисловие к беседе возбуждает во мне столько сомнений!

А досадно! Неужели лучше, чтобы каждый работал тихонько, в своем кабинете, скрывая от всех волнующие его вопросы и ища ответов на них только в книгах или собственных муках (да, муках), а не в беседах?

Не подумай, что я впадаю в старомодный лиризм. Просто чувствую потребность высказаться и выслушать. Если бы у нас был хоть один истинный литературный критик, который был бы во всех этих вопросах двумя головами умнее меня и снисходил бы до меня. Михайловский — тот, может быть, и на сажень умнее всех нас, но он не снисходит. А остальных я сам поучу. Люблю беседовать с Боборыкиным, потому что в нем нет чванства и много искренности к самым мелким литературным вопросам, но он какой-то, бог его знает, качающийся из стороны в сторону и слишком быстро поддающийся всяким влияниям. Пытался я беседовать с Сувориным — из этого ничего не вышло.