«Ленинградский апокалипсис» — глава шестая поэтического ансамбля «Русские боги» — описывает именно видение роковых минут, пережитых и в реальности, и в мистическом откровении. Эпиграф к поэме из тютчевского «Цицерона», его вторая, самая цитируемая строфа:
Эта строфа не только эпиграф, она и камертон «Ленинградского апокалипсиса», и его сквозной мотив, и обозначение главной поэтической темы. Уже в начале поэмы эта строфа цитируется, подчеркивая контраст прозаических картин блокадных страданий и высокого мистического смысла, открывающегося не сразу и отнюдь не всем (строфы 8, 9):
Мотив страшной двойственности «пира», на который призван герой поэмы (нужно заметить, что Даниил Андреев не отождествляет себя с ним), повторяется и дальше (строфа 35):
И когда в поэме Даниил Андреев говорит о Петре и о его столице, творенье императора, чья мечта именно в ней «рванулась в путь кровавый, / Новорожденною державой», нам слышится отзвук строки Тютчева о закате римской империи, «звезды ее кровавой». Тютчевский эпитет заставляет вспомнить и о гибели русской империи, тем более, что в Петре I, творце этой империи, был
Над Павловским замком Даниил Андреев видит отсвет той же кровавой звезды Рима, спрашивая (строфа 50):
Этот историософский или, говоря словами автора «Розы Мира», метаисторический пафос связан со всей его концепцией русской истории. Мистическими событиями предопределена гибель связанного с династией Романовых второго Жругра, олицетворяющего Российскую империю. Третьему Риму суждено пасть, как и первому, о котором говорит Тютчев. Ночь, застигнувшая Цицерона, оборачивается в поэме ленинградской ночью, и в ней реют видения мистической битвы двух уицраоров, двух непримиримых наследников Римской империи. Здесь в иное время и по — иному решается то противостояние России и Запада, о котором с вполне мистическим пафосом рассуждал в своих политических сочинениях Тютчев.
Ленинградская ночь Даниила Андреева сопровождается и видением звезд, которые так напоминают горящее тютчевское небо:
«Душа хотела б быть звездой» в апокалипсической битве разворачивается в метафоры другого масштаба:
И далее:
И в обращении к Господу герой поэмы опять и опять возвращается к тютчевским образам:
Возникают в «Ленинградском апокалипсисе» переклички с ночными образами и других стихотворений Тютчева. Ночь, обнажившая бездны, становится ночью беспамятства. Но главным образом определяют тютчевский мотив поэмы строки эпиграфа, откликающиеся в ней самыми разными обертонами, от перифраз — «Блажен, кто не бывал невольником / Метафизического страха…» — до поворотов сюжета, когда в конце поэмы появляются намеки на картину пира Всеблагих. У Даниила Андреева Всеблагие означают Синклиты, присутствующие на том пиру, на котором
Герой поэмы, свидетель роковых минут и метаисторических видений, оказывается поднят
Здесь Даниил Андреев говорит и о содержимом тютчевских чаш бессмертия, потому что там, где находятся Всеблагие, —
Для Даниила Андреева стихи Тютчева не были проста стихами, пусть гениальными, для него они вестнические изображения мистических реальностей, то есть миф в высшем и прямом смысле этого слова. Поэтому тютчевское стихотворение так органично вошло в его поэму, скрепляя и определяя ее сюжет. Но где у Тютчева лишь целомудренное прикосновение к мистической тайне, предощущение ее, там Даниил Андреев разворачивает целую цепь видений, подробно выстраивая иерархии светлых и темных миров. Разница между поэтами принципиальная: Тютчев — мистический лирик, Даниил Андреев — мистический эпик. Его «Русские боги» — мистическая эпопея. Если
Тютчеву достаточно немногих слов и красок, если он ограничивается несколькими стихотворными размерами, предпочитая ямб, то Даниилу Андрееву для его панорам инобытия необходимы все те «метро — строфы», им используемые, и то многообразие образов, которые удивляют нас в его циклах, поэмах, симфониях, мистериях. Тютчев же классически лапидарен.
С Тютчевым Даниила Андреева связывают нервущиеся нити давних традиций русской мысли и поэзии. В письме (от 21 мая 1936 г.) брату Вадиму он перечисляет, что любит в литературе, в искусстве. Перечень его пристрастий разнообразен, но из поэтов первым он называет Тютчева и следом говорит, что ему внятен «сумрачный германский гений», но к «острому галльскому смыслу» он «более чем равнодушен»…
111
В издании 1934 года «Счастлив, кто посетил сей мир…», но Д. Л. Андреев предпочитает этот вариант тютчевской строки.