И потом: мы с Полиной видели такое, что без бутылки не забудешь… А если вспомнишь, вздрогнешь.

Ника тут же пристала: что же мы такое видели? А видели мы, детка, страшного и ужасного Бармалея, да, Полина? Александр, да? И зубы у него были зубастые, да? Зубки как зубки, да? И скрипит он этими зубищами и говорит: идите вы, друзья, к Тете Паве, да, будет она шелковая, да? Как батистовый шнурочек. А шнурочки у нее, вспомнила Полина, увидеть и умереть. На шляпке, уточнил я.

И тут мы оба, я и Полина, принялись хохотать. Как мы смеялись! Мы хохотали, как сумасшедшие. Тетя Катя малость испугалась за наше душевное равновесие и ухнула каждому по стаканчику лечебной настойки. На малине.

И вся наша веселая гоп-компания дружно замалинила божественно-лекарственный нектар. И я сразу почувствовал, как засохший кус экскрементов растворяется, исчезая в небытии моего желудка. Хорошо!

Ничего, можно еще сражаться, пока существует такая бронированная защита. Я имею в виду людей, окружающих сейчас меня. Нормальных. И героических. Потому что жить в окружении наступающих колонн предателей, воров, извращенцев и прочей разлагающейся нечисти очень трудно.

Прости меня, Господи, за пафос! И поддержи. Нет, не меня. А тех, кто защищает меня. И в этой защите будет моя сила. Моя вера. Моя любовь.

И спал я. И видел сон. Спокойный и умиротворенный, как плеск морской темной волны. На ней качался молодой и сильный человек — и небо над ним было в плазменных мазках заходящего светила.

День удалялся в пламенеющем плаще, как Великий Инквизитор на покой. А по берегу, утопая в песке по щиколотки, брела девушка. На ее руках, как на престоле, спал малыш. Крупненький, лобастенький, с закрытыми раковинками глаз. Сладкая слюнка тянулась из вспухших детством губ. А чубчик, выстриженный по моде, был выгоревшим и вихрастым -милый, наивный знак времени.

Я узнал всех троих. Это был мой отец. Моя мама. И я, спящий бутуз. И им, троим, было покойно и счастливо. Отец, в багряном панцире, выступил из волн. Мама засмеялась: красавец! Красный, как к’аб’. Отец погрозил пальцем: красавец! Красный, как красный командир! Мама защитила ребенка от брызг: Санька проснется. Даст тебе перцу. Красного! Это точно, довольно проговорил отец, он еще всему миру задаст перцу!..

И они пошли по песчаному берегу, пропахшему йодистыми водорослями, которые Санька таскал обратно в море — кормить ’ыбок и к’абов. А за ними неторопливо двигались по приятно прохладному песку мягкие, теплые сумерки, похожие на сиреневых бесшумных зверей. С тяжелыми, мощными лапами…

…Проснулся я от странного ощущения, что кто-то ходит по моему лицу. В утренне-сумрачной комнате.

Самые худшие предположения оправдались: у самого носа я обнаружил подошвы ног. Чужих, разумеется. Зрелище на любителя, право. Я фыркнул и выпал из тахты. Осмотревшись, я все понял. Ноги принадлежали Никитину. Екатерина Гурьяновна уложила нас после праздника «валетиком». Для общего удобства. Спасибо, тетя Катя, утешает лишь одно, что я не пришел в гости с лошадью.

Тут я вспомнил слова Полины о том, что я не гость в этом доме, затем вспомнил нашу приятную во всех отношениях ночную пирушку, и уже только после светлеющая, как рассвет, память выдала всю информацию. По вчерашнему дню.

Как сказал классик, вихри враждебные веют над нами… И эти самые вихри в моих извилинах, пропитанных лечебной настойкой… подняли меня.

Который час? Так я дрых только в детстве. Был какой-то покойный-покойный сон. О чем-то дорогом и близком?.. Увы, уже не вспомнить, новый день требовал суеты и жертвоприношений.

Я осторожно выбрался в коридор, прошлепал по нему, как воришка. Однако, выяснилось, я не первый. Открываю дверь кухни. Там вовсю уже хлопотала тетя Катя. Блинная Пизанская башенка возвышалась на столе. Вкусный чад поднимался от сковороды — шмат сала на вилке гулял по раскаленному металлу. В широкой кастрюле с жидким тестом торчал половник. Мастерским, ловким движением тетя Катя разливала из этого половника…

Боже мой, как это все напомнило мне другую жизнь. Мама тоже любила печь блины, используя ту же, скажем так, методологию. Я сел на табурет и, как в детстве, потянулся к блинной башенке.

— А вот я тебе, байстрюк, — пригрозила половником Екатерина Гурьяновна. (Мама в таких случаях обзывала меня гопником.)

Если бы я не разучился плакать — зарыдал бы. От обиды. Что ничего нельзя вернуть. Вернуть время, когда ты, блуда, тырил горячие блинные колеса в темные пыльные сенцы и, обжигая десны, горло и ладошки, жадно пожирал масляную добычу.

— Как головушка? — спросила тетя Катя. — Светла?

— Как светелка, — ответил я. — И душа такая же. Спасибо, Екатерина Гурьяновна.

— А как спалось?

— Отлично. — И промолчал про то, что байстрюк Никитин всю ночь топтал мои ланиты, как лесные полянки.

— Ты себя, сынок, береги, — сказала тетя Катя. — Что за работа у тебя такая мотная?

— Работа как работа, — пожал я плечами.

— С Полей одного поля ягодки, — вздохнула женщина.

— В каком смысле, тетя Катя?

— Ну, ты журналист, и она… туда же. В эту петлю.

— Ну да, ну да, гонцы за сенсациями, — согласился я. (Ну, Полина, конспиратор!)

— Ты ее береги. Это она с виду такая бедовая…

— Тетя Катя, какие могут быть вопросы, — развел я руками и стащил-таки блин. — Будем беречь, как газ, ам-ам, воду, ам-ам, лес, ам-ам…

— Ох, Сашка, — оглянулась на чавкающие звуки хозяйка. — Ну малец!.. А вот Никитушка не такой — хозяйственный, серьезный…

— Положительный. — Я промолчал о том, что гопник Никитин обезунитазил столичный театр. Со специфическим, правда, репертуаром.

— Вот он Нику оберегает…

— Ему положено, — сказал я.

— Вот-вот, шоферы — народ надежный, крепкий, — рассуждала Екатерина Гурьяновна. — А вы с Полей?.. Как это… щелкоперы?.. Щелкоперы, вот-вот.

— Обижаете, тетя Катя… — М-да, чего только не узнаешь. В час ранний, блинный. О себе. И других.

— Кто тут обижает маленького? — В кухню входила моя коллега по творческому цеху.

— Ааа, Поленька. Уже проснулась, — захлопотала с новой силой тетя Катя. — Так это мы тут. Так. Про жизнь.

— Про нее, про нее, — поддержал я тетю Катю. — Про жизнь. Во всем ее многообразии…

— Ой, блины, — обрадовалась Полина и хотела цапнуть горячее пищевое колесо.

Я шлепнул по руке. Не своей. Ой-ой, заойкала девушка, ты чего дерешься. Баба Катя… Ему блинов не давать — он первый драчун на деревне. Нет, если первый, то щелкопер. Дай блин! Не дам блин!

— Ой, детки, — запричитала Екатерина Гурьяновна. — Шли бы вы отсюда, блин. Оба!..

И в сию идеалистическую картинку семейного, не побоимся этого слова, счастья… Звук телефона: трац-трац-трататац! В час рассветный? Кто это мог быть?

Полина убежала в коридор — выяснять, не ошибся ли номером какой-нибудь измученный действительностью, проспиртованный ханурик, пытающийся от мерзости собственного существования узнать, есть ли билеты на детский киносеанс. Чтобы после просмотра наивных и чистых мультфильмов, обливаясь слезами, начать новую жизнь.

Но нет, я уже знал, что это сигнал к нашим новым действиям. И поэтому поспешил к шоферу, единолично сопящему на тахте и светлеющему пятками. От вредности я пощекотал их. Мой товарищ взвился с оптимистическим ором. Я тиснул ему в кусалки блин. И он успокоился — такое обходительное обслуживание порадует кого угодно.

— В чем дело? С ума сошел? Что это, тьфу, блин?

Я отвечал, что он угадал, это блин — и пусть радуется, что я этим блином не поджарил пятки, которыми он всю ночь гулял по ланшафту моей мордуляшечки, как выражается одна дама-с. В вуали, ё’.

— Чего-чего? — не понимал Никитин. — Кто, где гулял? Какая дама?.. Ты чего, Алекс, притомился? От малины? Что происходит?

Я, затягивая портупею, отвечал, что сейчас узнаем — слышу легкие шаги судьбы. И верно — шаги и стук в дверь:

— Мальчики, к вам можно?

— Нельзя, — пошутил я. — Никитушка небритый. И без штанов.