— Да ты что, Вера? Я же к тебе с чистым сердцем. Это же от ревности. А ревнует — кто любит. Я же в самом деле тебя люблю. Ну, прости меня. Хочешь, на колени стану!
Вижу: глаза у него мокнут. Понимаю, что пьяные сентименты, что коньяк его разлюбезный говорит, а жалко мужика, как-никак было промеж нас что-то… Может, в самом деле одиноко ему без меня, понял теперь…
— Ты опять за рулем выпил?
Уловил он перемену, воспрянул.
— Да не за рулем я, без машины… Это для храбрости — как к тебе идти.
Я засмеялась: где это видано, чтобы Игорь для храбрости?
А он осмелел, вплотную подошел, за руку попытался взять, в глаза заглядывает по-собачьи.
— Не надо, Игорь. Между нами все кончено. Иди с миром.
— Вера! — Он на колени опустился, ноги мои обнимает. — Прости… прости, Вера… Я же люблю тебя…
Какой женщине это не польстит, такая страсть, такое безумие?.. Но я еще поерепенилась.
— Встань, — говорю, — не унижайся. Вон спускается кто-то.
В самом деле шаги раздались на лестнице. А он свое:
— Пусть… пусть все видят… Не могу без тебя!
Тогда я дверь и закрыла…
В ту ночь мне казалось, что вернулась наша близость, что мы нужны друг другу, а размолвка наша — глупость, блажь. Верно Игорь говорил: мало ли чего между мужем и женой не бывает… Но проснулись утром — опять чужие. И говорить не о чем.
Игорь долго плескался в ванной, а вышел не свежий, хмурый. Молча покрутил бутылку с лошадью, но пить не стал, сдержался. Спросил:
— Этот принес? — Я не ответила, и он, оглядевшись, снова спросил. — Пусто стало. И „телека“ нет. В ремонте?
— Продала. Деньги нужны были.
— Позвонила бы мне… Хотя ты же гордая. Он в карман полез, и у меня сердце сжалось: если сейчас деньги предложит, я себя посчитала б… Но у него хватило ума понять это — сигареты достал, закурил. — Ну ладно, поехали, подброшу тебя.
— Ты же сказал — без машины.
— Мало ли что… Поехали.
— Мне рядом, дойду.
— Ну смотри. Тогда я двинусь. Надо еще к себе заскочить, побриться. — Уже в дверях добавил: — Да, чуть главного не забыл. Двадцать первого у меня день рождения. Помнишь? Как раз суббота. Я заеду за тобой.
Последнюю фразу он все-таки чуть вопросительно произнес, хотя и старался изо всех сил казаться уверенным. И в глаза не смотрел, избегал моего взгляда.
— На работе все в порядке? — спросила я неожиданно для себя.
Он настороженно посмотрел на меня, прикрыл отворенную было дверь. Хрипотца появилась в голосе, когда ответил:
— В порядке. А что?
— Да так. Показалось. Ладно, заезжай. Если субботник не объявят…
— А про работу почему спросила? — не отставал он.
— Я же сказала: вид у тебя такой…
В это время Игнатий Ефремович вышел из своей квартиры.
Игорь руку ему подал, как старому знакомому. Они вышли из подъезда вместе, и я слышала, как Игорь спросил:
— Вам куда? Я на машине, могу подбросить…
Но в окно увидела, что уехал он один».
Сережа, Сережа, что же ты делаешь!
Мне Керимова сказала, что ты приедешь на свидание ко мне, и день назвала. Я едва личного времени дождалась, села тебе писать.
Не надо, не приезжай, очень тебя прошу. Не пара мы, не быть нам абиэлу. У нас же односторонняя помощь будет, не взаимная, ты мне будешь помогать, а я обязанной быть не хочу. В вечном долгу жить невозможно. Пойми меня правильно, Сережа, не в обиду тебе все это говорю. Не смогу я жить с тобой из одного только чувства долга и благодарности. А любовь? Нет ее у меня. Боль я тебе причиняю, знаю, но лучше так, чем судьбу свою всю жизнь испытывать.
Я честно жить буду, много работать буду, другим помогать буду — вот в чем моя тебе благодарность. А большего ты не жди.
Прости меня, прости, если можешь.
Вера.
24 июня.
«Все смешалось в душе. Слишком много выпало на мою долю сразу.
Последнее письмо мое Сергей, наверное, не получил. Мне сказали, что в воскресенье поведут на свидание, и я совсем голову потеряла. Все валилось из рук. До обеда норму не выполнила. Теперь я на второй операции сижу, она посложней, внимания больше требует, а у меня перед глазами все плывет. Надо было отказаться сразу: не пойду, и все, не нужно мне это свидание. А я смолчала, лишь кивнула Керимовой, сказать же ничего не смогла, точно язык отнялся. Она посмотрела на меня внимательно, но тоже ничего больше не сказала. Надо было объяснить ей все, она поймет, но духу не хватает. Из писем-то она кое-что знает, да разве в них душу вложишь?
Все-таки я хочу с Сережей встретиться. И стыдно перед ним и перед собой. Обманывать его нельзя, грешно такого обманывать, Игоря можно было, а Сережу нельзя. Но как сказать в глаза, что не люблю?
Об этом только и думаю теперь. Только это в голове. Мне работать надо, соревнование у нас, а я сама не своя. Только настроюсь, включу машину, начну шов — он у меня расплывается, двоится… На море, помню, так: нырнешь с маской, вода чистая, все дно видно, а тронешь рукой песок, он взметнется и застит все, будто ночь пала.
Посижу малость, отойду — и снова прижимаю лапку, строчу, пока не замутится в глазах… А в голове одно: как мне с ним держаться, как сказать ему?..
Антонишина глаз с меня не спускает, но не подходит, ничего не спрашивает, тянет почему-то. Уж лучше б замечание сделала, отчитала. Но у нас отношения разладились, запросто она теперь не подойдет, сейчас от нее добра не жди.
А случилось вот что.
За стеной колонии стройку начали, новую производственную секцию возводят. Говорят, просторный корпус, с широкими окнами. Наверное, со второго этажа далеко видно будет… У той стены делать нам нечего — хозяйственные постройки, мы туда и не ходим почти. А вчера вижу: Антонишина к стене подошла, оглянулась воровато, нагнулась, камень подняла, бумажкой обернула и кинула на ту сторону. И уж сделав дело, встретилась со мной взглядом. Подходит, улыбается заговорщически:
— Я ничего не делала, ты ничего не видела. Лады?
Злость меня взяла.
— И люди с двойным дном бывают, — отвечаю. — А бригадиру не пристало режим нарушать.
— Так ты ж ничего не видела, — продолжает она с прежней наглостью.
— Не видела б — не сказала.
Тут она в лице переменилась. Зыркнула глазами по сторонам и зашипела, брызгая слюной:
— Смотри, Смирнова, как бы зенки не лопнули. Или в бригадиры метишь? Только от меня пощады не жди. Донесешь — я с тебя живой не слезу.
— Дура ты, — говорю, — кого пугаешь? Уж хуже того, что есть, не будет. В колонии мы, забыла, что ли?
— Вот строгий режим попробуешь, тогда другое запоешь.
— Ты сама скорее… — начала я и осеклась: что я с ней по принципу „от такой слышу“ разговариваю? Не на базаре ведь.
С тем и разошлись. Никому я не сказала в тот раз, смалодушничала. А Антонишина, видно, не поверила. Утром вызывала ее к себе Керимова. Что у них там за разговор был, не знаю, а только бригадирша вернулась с красными глазами, а на меня так посмотрела, будто огнем обожгла. Как только выпал случай, оказались мы вдвоем в коридоре, она пригрозила:
— Попомнишь меня, фискалка, я тебе так сделаю — до конца дней на карачках ползать будешь.
Откуда только такие слова у нее взялись, у примерной активистки? Сколько же она таилась, нутро свое подлое скрывала, лишь бы обмануть, в доверие войти, срок сократить…
Противно мне было слушать ее, но и напраслину брать на себя не хотела.
— Плевать мне на твои угрозы, — говорю. — Теперь только жалею, что не я сказала Керимовой.
— Не крути, ты одна видела.
— Видела, а не сказала. Стыдно теперь. Выходит, я на одну доску с тобой встала, такая же…
Договорить нам не дали, голоса за дверью раздались, Антонишина и шмыгнула в сторону.
Это потом стало известно, что записку строители принесли и дежурному отдали: вот так и раскрылось. Я же себя казню, что смолчала, ведь честной обещала быть во всем и до конца. Только не так это просто, перешагнуть через что-то нужно, а прошлое за подол держит, не пускает…