Изменить стиль страницы

— Не верю, конечно, — смутилась Ярослава. — Но что-то есть в их предсказаниях притягательное. Не может же быть, что во Вселенной, где все взаимосвязано, Земля была бы сама по себе, а звезды — сами по себе.

— А я верю звездочетам, — сказал Семен.

— Неужели?

— Это я серьезно, — улыбнулся Семен. — Только само слово «звездочет» понимаю по-своему. — Семену вдруг захотелось быть с ней откровенным, и, наверное, потому, что ему казалось, будто он всю жизнь, еще с самого детства, был знаком с Ярославой. — Знаете, я влюблен в это слово «звездочет» — оно прекрасно. В нем и великая тайна, и великая вера. Для меня звездочеты — это великие прорицатели. А те, что составляют гороскопы, те и не звездочеты вовсе, а шарлатаны. И каким бы фантастическим ни было их шарлатанство, они неизбежно плюхнутся в лужу вместе со своими гороскопами. Вот Гитлер наверняка назначил день нападения по гороскопу. Воскресенье — день Солнца, а Солнце — светило благодетельное. А только все равно оно нам светить будет, а не Гитлеру.

— Это правда, — сказала Ярослава. — Только не думайте, что его, Гитлера, можно будет шапками закидать. Уж я-то знаю.

— Ну что ж, — посуровел Семен. — Каждое поколение, разумеется, не само выбирает себе судьбу. Нашему выпало воевать. И тут уж ничего не попишешь.

— Тут уж ничего не попишешь, — в тон ему повторила Ярослава — не с сожалением, не обреченно, а как о чем-то давно известном и решенном.

Они помолчали. Солнце вырвалось из-за туч и, как пленник, сбросивший путы неволи, яростно ударило в окно огненными, истосковавшимися по земле лучами.

— Вас можно попросить? — вдруг произнесла Ярослава тоном, заставившим Семена вздрогнуть от вспыхнувшей в этот миг жалости к ней. — Мне бы поближе к окну…

— Да, конечно, — вскочил он с табуретки и, взявшись сильными руками за железную спинку кровати, осторожно, но сноровисто передвинул ее к самому окну.

— Вот теперь совсем хорошо, — вздохнула Ярослава. — Это она?

— О чем вы?

— Береза…

— Она.

Ярослава неотрывно смотрела в окно, будто все, что было за ним — яростное, веселое солнце, и прояснившееся вокруг небо, и тихая, обрадовавшаяся солнечной ласке береза, — все это должно было исчезнуть — в один миг и навсегда.

— Вы, конечно, уедете на границу? — спросила Ярослава.

— Да, — чувствуя, как все тревожнее бьется сердце, и удивляясь тому, что это чувство может быть таким всесильным и беспредельным, ответил Семен.

— Оставьте мне пистолет, — попросила она. — Кто знает…

— Хорошо.

— И еще. Если можно, отправьте телеграмму. Мужу и дочке.

— Диктуйте, я запишу.

Она произнесла только одно слово «Москва» и тут же осеклась, точно не могла все, что ей предстояло продиктовать, произнести вслух.

— Не надо, — сказала Ярослава. — Все равно не успеет…

— Успеет, — заверил он. — Я немедленно пошлю на почту бойца. Или передам через отряд.

— Нет, не надо, — как об окончательно решенном произнесла она.

«Понятно, — догадался Семен. — Не хочешь называть свою фамилию. Что ж, ты и так сказала мне больше, чем можешь, — назвала имя. Впрочем, имя, вероятно, придумала, А зря отказываешься посылать телеграмму. Какая радость была бы мужу и дочке!..»

— Ну, до свидания, — с грустью из-за того, что вынужден расстаться с ней, сказал Семен. — Вам-то хоть немного полегче?

— Полегче, — негромко ответила она, и по ее быстрому, трепетному взгляду он понял, что ей не хочется с ним прощаться.

— Если что будет нужно, позвоните на заставу. — Семен перенес аппарат со стола на табуретку возле кровати. — Я скажу старшине, чтобы он присмотрел за вами.

— Некогда ему будет присматривать, — грубовато сказала она, будто Семен произнес что-то обидное. — Знаю, где-то в глубине души вы все еще надеетесь, что они не нападут, авось пронесет. Так я говорю вам: не надейтесь!

Последние слова она почти выкрикнула, как бы желая, чтобы ее сообщение о нападении немцев подтвердилось и чтобы ее не заподозрили в обмане. Но если бы Семен получше вслушался в ее возглас, он уловил бы в нем вовсе не то, что ему почудилось, а отчаяние, ясное сознание того, что она бессильна что-либо изменить и хотя бы помочь ему и заставе.

— А я не надеюсь, — сказал Семен. — И все же не прощаюсь.

— Еще одна просьба, — вспомнила Ярослава, когда он уже переступил через порог. — Включите репродуктор, пожалуйста…

— Я думал, что радио мешает вам.

— Господи! — изумленно, не представляя себе, как это люди иной раз не понимают самых простых вещей и совсем могут быть далеки от того, чтобы правильно ощутить душевное состояние другого человека, воскликнула она. — Я же тысячу лет не слышала Москвы!

Он послушно воткнул штепсельную вилку репродуктора в розетку. Москва передавала танцевальную музыку. Звуки старинного вальса тихо полились из круглого черного диска.

— Простите, — сказал Семен. — Простите мою недогадливость.

Она кивнула ему, и копна волос взметнулась черным вихрем.

И потом, позже, когда загремел бой, думая о Ярославе, он вспоминал не столько ее лицо, сколько этот черный вихрь на белой подушке…

Когда на рассвете немецкие пушки громыхнули по давно пристрелянному ими зданию заставы и пограничники заняли оборону, Семен велел Фомичеву перенести Ярославу в подвал. «Еще вчера надо было сделать это, — упрекнул себя Семен. — Она же ясно сказала: «Не надейтесь!»

Фомичев помчался выполнять приказание, но скоро вернулся и, стараясь перекричать грохот пальбы, сообщил, что она отказалась.

— Почему? — удивился Семен.

— Не знаю, — ответил Фомичев. — Не сказала. Спросила только: «Как фамилия вашего лейтенанта?»

— И что?

— Я сказал. Так она чуть с койки не соскочила. Говорит, что вашего отца знает. Передай, говорит, что встречалась с ним в Велегоже, на Оке…

«В Велегоже, на Оке… — подумал Семен, сменяя убитого пулеметчика. — Где он, тот Велегож, и где Ока…»

…Едва раздались первые залпы, Ярослава, напрягая все силы и стараясь пренебречь адской болью в предплечье, резко и беспощадно отдававшейся во всем теле, попыталась встать с кровати, но не смогла и обреченно упала на подушку.

«Вот, Семен Легостаев, и сбылись слова твоего отца, — подумала она, вглядываясь, как в неповторимое и мимолетное чудо, в березку за окном, так похожую на одну из тех ее сестер, что росли на Оке. — Сбылись, и чем он у тебя не звездочет…»

Как никогда прежде, Ярославе вдруг захотелось восстановить в памяти тот период ее жизни, который она провела в Германии и который оборвался сейчас так внезапно и неожиданно на этой заставе.

Ярослава мысленно перебрала в памяти день за днем, упрекая себя в том, что могла бы сделать значительно больше, чем сделала. Сейчас она совсем забыла, да и не хотела принимать во внимание, что без тех самых дней, которые теперь казались бесплодными и прожитыми впустую, не было бы и тех сведений, которые ей удавалось собрать и через Гертруду передавать своим. У Гертруды имелся портативный радиопередатчик, и она периодически выходила на связь. Итак, все же что сделала ты, Ярослава? Передала данные «мессершмитта» устаревшей конструкции? Тогда что еще? Передавала сведения о настроениях офицеров той части, в которой работала, отсеивая из массы шлака ценные крупицы? А что еще? Вот сообщила о том, какого числа нападут немцы. Ну и что из этого? Если бы ты сообщила об этом хотя бы полгода назад и если бы твоему сообщению поверили — вот тогда это принесло бы хоть малую пользу. Значит, полтора года прожиты напрасно и, значит, ты не оправдала тех надежд, которые на тебя возлагали? Кто может оценить твою работу, кто может сказать, что ты сделала хорошо, а что плохо? Никто, кроме тебя самой. Значит, суди себя как можно строже, несмотря на то, что нет ничего труднее, чем обвинять самого себя. Кто тебе скажет сейчас, правильно ли ты поступила, когда перешла границу, не дождавшись разрешения, не узнав, что стряслось с Куртом? Сейчас, когда напали немцы, ты особенно пригодилась бы там, в их тылу, в Штраусберге. Но как ты могла оставаться там после того, как произошла эта нелепая встреча с Густавом Штудницем? Даже если он сочувствует тебе, даже если все, что он говорил, правда?