Рядом с ним пил чай, держа блюдце на концах пальцев, пожилой человек. Сам он ничего не говорил и торопливо соглашался со всеми. На углу сидел молодой, красивый парень, и Матвеев чувствовал на себе взгляд его карих глаз. Последний был заслонён самоваром, видны были только часть плеча и ухо, заткнутое ватой.
Матвеев сидел, разглядывая, ожидая чего-то, как сидят на заседаниях, где люди говорят сначала о неважном, скучном, потому что главное так огромно, что трудно говорить о нем сразу. И чашки с цветочками, и домашний хлеб, и благодушный самовар были будто нарочно поставлены здесь, чтобы заслонить эту огромную суть, таящуюся за окнами, в чёрном воздухе, на пустых улицах спящего города. Да и люди сидели, точно переодетые, точно пришли они к незнакомым пить чай и разговаривать о тихом житейском вздоре. Только в лёгкой дрожи пальцев, в неуловимом блеске глаз чувствовалось это горячее кровное братство, в котором люди ставят голову, как последний козырь.
У Чужого было неподвижное лицо и невыразительный голос. Пока он говорил, Матвеев несколько раз старался вслушаться, но потом снова забывал все. Речь шла о каком-то телеграфе – не то надо посадить туда своего человека, не то, наоборот, надо его снять, или, может быть, ничего этого и не говорил Чужой, – слова скользили мимо сознания и таяли, как лёгкий снег. Безайс со смешной торжественностью разливал чай, искоса поглядывая на Матвеева.
Чужой наконец замолчал; после длительной паузы ему задал кто-то никого не интересовавший вопрос, и когда он добросовестно и многословно ответил на него, заговорил тот, пятый, заслонённый самоваром, и, очевидно, заговорил о существе дела. Горячо, комкая слова, он что-то доказывал, но Матвеев не мог понять всего, – он не знал ни города, ни расположения частей, ни последних событий. Урывками Матвеев ловил его возбуждённую речь.
– Организация разбита, – говорил он. – Нет ни связей, ни дисциплины, чёрт знает что! Информация не поставлена, и правильных сведений нет – подбирают прошлогодние сплетни. Надоело уже говорить об этом. Вместо планомерной работы товарищи увлекаются авантюрами. Кто выдумал этот налёт на город? Зачем это надо – испугать белых! Очень умно! А мы рискуем связями, людьми, всем аппаратом работы. Вести организацию под нож – и для чего? Сейчас в первую голову надо собирать силы, надо ставить агитацию, расклейку. Кухаренко сошёл с ума. Пускай спускает поезда под откос, но зачем лезть на город?
Тут он рассыпал целую кучу названий, имён, номеров полков, в которых Матвеев совершенно запутался.
Потом заговорил чернобородый – его звали Николой. Он налёг своей необъятной грудью на край стола и, ощетинив бороду, загудел густым голосом соборного певчего, сердито блестя белками из-под тяжёлых век. Иногда он ударял по столу ладонью величиной с блюдце, и ложки звякали в стаканах.
– На что мы сейчас бьём? – гудел он. – На то, что они не удержатся. Это их последняя ставка. Если б мы думали, что они продержатся долго, тогда имело бы смысл развёртывать подполье и заняться пропагандой. Но они не сегодня-завтра слетят. Японцы уже готовятся к эвакуации. Фронт прорван, они откатываются назад. Поэтому главная работа – военная. Под Бекином их теснят, – надо в тылу наделать панику, смешать, спутать карты. Некогда тут кружками заниматься. Кухаренко – горячая башка, он натворит делов. Ты говоришь, что мы их только пугаем? Что ж. И надо пугать. Нельзя дать им спокойно эвакуироваться. Да ты знаешь, что будет на фронте, когда туда дойдут слухи, что в тылу, в Хабаровске, идёт пальба с красными?
Его голос рокотал, как басовые клавиши рояля. Он откинулся на стул и обвёл всех взглядом, двигая челюстями, как людоед. Все молчали. Потом заговорил Чужой:
– Я слышал, что сорок вторая снялась из Дупелей. Неизвестно, куда её сунут, – может быть, в прорыв, если успеют.
– Сорок вторая уже выехала.
Кто-то засмеялся.
– Когда?
– На той неделе. А ты только хватился?
– А откуда этот эшелон?
– Пришёл с Имана вчера. Сплошь товарный, с боеприпасами.
– Хорошо бы сообщить Кухаренко, чтобы имел в виду.
– Крепкий орех – сорок вагонов. Если его поднять, от депо ничего не останется.
– Ну, мало ли что!
– В прошлый раз, когда была эта история с японским эшелоном, все шло кувырком. А почему? Потому что действовали стадом. Я бегу к Петьке Синицину, а он ушёл к деповским. Потом он кинулся меня искать, а тут подрывники куда-то провалились. А кто виноват? Никто. Чужой дядя. Так нельзя.
– Надо связь держать. Двадцать раз об этом говорили, но вам все как в стену горох.
– Опять завели! Семь вёрст до небес и все лесом.
– Ты настаиваешь на своём, товарищ Каверин?
– Я ни на чём не настаиваю.
– Нашли время! И о чём спор – о словах!
– Надо решать основной вопрос, – выступаем мы или нет? Что это за фокусы? Надо уметь подчиняться.
Было душно, но форточку из осторожности не открывали. В самоваре клокотала вода. На столе валялись окурки, хлебные крошки, пролитый чай темнел пятнами. Кто-то прожёг скатерть и смущённо закрыл дыру стаканом.
– Я за выступление. Каверин говорит, что мы ведём организацию под нож. Ну что же? Надо уметь жертвовать людьми. Без этого не бывает войны. И надо окончательно договориться, чтобы больше не было этих разговоров.
Теперь Матвеев слушал, не пропуская ни одного слова. У него было такое чувство, точно он вернулся в свой старый дом. Все было знакомо, и слова были такие привычные – твёрдые, отточенные слова бойцов. Где-то раньше он сидел на таком же точно совещании, слушал и вдыхал горячий воздух, напитанный опасностью.
Он нагнулся и глотнул остывшего чая. Его руки дрожали. «Мы ещё покажем хорошую работу», – думал он, стараясь унять эту дрожь. Под Калачом, во время мамонтовского рейда, он попал вместе с другими в какую-то конную часть и повесил поверх рубахи саблю и карабин. На небе разгорался ослепительный день, когда они на рысях вылетели на поле, и полынь захрустела под копытами лошадей. Воздух дымился от пыли и зноя. Под ним бесновался его тяжёлый конь. Он увидел впереди окопавшуюся цепь, и душа задрожала восторгом и нетерпением, как сверкающий в руке клинок.
– Надо сразу, в одну точку. Пятая рота почти целиком из татар.
– Это липа.
– А сводный полк?
– Он разбросан по всему городу.
– Завтра ушлём кого-нибудь из связи к Кухаренко. Чтоб не было сутолоки, заранее распределим обязанности. Ты уйми своего дурака, этого чернявого. Прошлый раз он совсем с ума сошёл. Выступим сразу в нескольких местах. Они сделают главный удар на товарную станцию. Если удастся – подымут этот эшелон с боеприпасами.
– Опасно.
– Почему?
– Да ведь целый состав. Сорок вагонов.
– Ох, что это будет?
– Главные силы бросим на штаб. Это опасная задача, и надо отобрать самых боевых. Потом надо выделить группу человек в пять – резать телефонные провода. Можно поручить комсомольцам, даже девушкам. Они будут не так заметны.
– Повторяю, что я против этого, тем более, что были уже уроки. За что пропал Саечников? За пустяк. Но если уже решено, я предлагаю принять такие меры: во-первых, одновременно со штабом надо ударить по разведке, в частности попытаться освободить Протасова и Бермана.
– Верно.
– Во-вторых, насчёт связи. Чтобы в каждой группе был ответственный за это человек. Ведь это курам на смех: бегают друг за другом в догонялки.
– О расклейке тоже надо сказать. Я сам видел позавчера несколько воззваний нарревкома. Одни были приклеены лицом к стене, другие – вверх ногами.
– Штаб я возьму на себя, – сказал Никола.
Теперь Матвеев вспомнил, где это было. В двадцатом году отряд ловил чубатых парней из банды Свекольникова. Стояла серая снежная муть, в которой бесследно тонула цепь. Около монастыря бил пулемёт, и пули жадно искали человека. Цепь шла навстречу ветру, и когда сбоку рванул вдруг залп, замерла, упав в снег. Смерть была до того близко, что её можно было коснуться рукой. Подъехал на измученной лошади комиссар, окликнул командира и сказал сквозь рвущийся ветер: