Теперь началось длительное, зверское избиение. Когда блюстители порядка устали и собрались вокруг лежащих без сознания беглецов, лейтенант, начальник засады, приставил дуло пистолета к левой рваной штанине венгра и выстрелил. Раненый пришел в себя, страшно заорал, но удар рукояткой в лицо снова лишил его сознания. Потом сняли лагерь, вынесли пленных на трассу и увезли на «Днепровский». Там их пытали всю ночь, чтобы узнать, куда ушли остальные.
С волнением следили мы за слухами, которые скудно просачивались к нам окольными путями. Работы шли вяло, несколько бригад вообще из лагеря не выводили — не хватало надзирателей. Общая симпатия, даже со стороны некоторых вольных — отбывших свой срок уголовников — была на стороне беглецов, уже одно соотношение сил внушало к ним уважение.
Когда выяснилось, что первых двух поймали так близко к лагерю, мы поняли, что и остальным недолго быть на воле. Так и произошло. На двенадцатый день после побега мы, придя на обед, увидели у ворот то, чего опасались: возле вахты, в наручниках, сидели на земле все пятеро. В растерзанных синих спецовках и рваных башмаках они выглядели вконец замученными, впалые небритые щеки их были покрыты синяками и ссадинами. Впереди сидел Батюта. На его бронзовом лице алел громадный кровоподтек, но он казался спокойным и равнодушным. Острые голубые глаза глядели куда-то вдаль — нас он будто не замечал. На лице босого Лоци зияла страшная рана — отпечаток рукоятки пистолета, а нога была обвязана грязным бинтом. Поодаль трое надзирателей топтали и лупили своими железными тростями пожилого зека, который по простоте душевной бросил несчастным пачку махорки (в те времена бестабачья — целый клад), забыв, что за пойманными зорко наблюдали с вышки.
Это была обычная процедура, часть искусной, строго регламентированной системы запугивания заключенных, созданный еще задолго до войны железный закон: вернуть пойманного беглеца на место побега и показать для острастки всему лагерю. Бывали случаи, когда на общее обозрение выставляли убитых. Во время войны мы, придя однажды с работы, увидели у вахты закованного в наручники человека, и никто не мог сказать, кто он такой. Лишь на другой день старик-хлеборез, много лет работавший на одном месте, вспомнил, что неизвестный сбежал из лагеря за пять лет до войны! Начальство действовало по инструкции…
В бараке только и было разговоров что о беглецах. Ведь двое из них жили в нашей секции. Старый Хамидуллин, служивший начальником полиции крымского курорта Коктебель, сказал:
— Заметили, один сидит ноги набок? Много пятки били!
— Небось, татарская твоя морда, хорошо знаешь, как бить, сам мучил людей!
— Эх, ругаться не научился еще, Сидор Поликарпович…[80] — Долговязый Борис Биденко, ростовский беспризорный (подростком он был оставлен с заданием в оккупированном городе и осужден за то, что, попав в Освенцим, раздавал соседним крестьянам пепел из крематория под видом «патентованного» удобрения), выплюнул окурок и, почесывая худую татуированную грудь, с досадой уставился на бородатого Федора Гапонова, до тридцать седьмого года бывшего директором Киевского завода взрывчатых веществ.
— Вы меня не упрекайте, восточные народы на самом деле изобретали чудовищные пытки, — огрызнулся Гапонов.
— Но в изоляторе их одни русские били, — ехидно заметил высокий лысый Рымша, капитан польской армии.
— А немцы — восточные? Трое из моего отряда попали в гестапо, и мы их не узнали потом, — пробасил Лесоцкий.
— Опять он плетет свои басни! Кто тебе поверит, «партизан», наверно, сам из гестапо… — Тонкий смуглолицый Петреску, недавно осужденный за саботаж на одном уральском заводе, никогда не упускал случая поддеть Лесоцкого. Тот вскочил. На крепкой шее будущего кавалера Почетного Легиона вздулись вены.
— Хватит издеваться, сейчас тебе башку сверну, скотина румынская!
— Отставить!..
Лесоцкий взглянул на говорившего и сел. Коровин, внешне ничем не приметный, в прошлом инженер, преподавал джиу-джитсу в разведшколе «Цеппелин», и все знали, что связываться с ним дело небезопасное.
— Спятили, — подытожил Рымша, — загрызете друг друга. А ты что плачешь — пусть плачут чекисты! — Он повернулся к Хамидуллину, который на самом деле скривил лицо в плаксивой гримасе.
— Я не бил, я только писал! — Старик тихо выругался по-татарски и лег на свое место.
Мы узнали потом, что беглецов действительно страшно били по пяткам, повесив связанными по рукам и ногам на палку между двумя столами. Это был чистый садизм, поскольку все обстоятельства побега были известны и никто ничего не отрицал. Они защищали только Лешу, водителя самосвала, которого оперативники подозревали в соучастии.
Надзиратели ходили с сияющими лицами, хотя перед зеками пытались напустить на себя безразличие. Многих повысили в звании, трем дали отпуск и всем — премии. «Колымский полковник», встретив латыша, несшего взрывникам вязанку дров, даже не счел нужным посадить его в изолятор, а только погрозил кулаком и заметил оказавшемуся рядом прорабу:
— Больше этих фашистов не пускайте к себе в общежитие, еще кого убьют, тут одни эсэсовцы. Слыхали про Батюту, которого мы поймали?
Недели три спустя в штабе лагеря состоялся суд. Присутствовало много вольнонаемных, они потом нам рассказали подробности. Никто из участников побега свою вину не отрицал, они знали, что приговор им всем предрешен, однако ошиблись. Бывшего командира Красной Армии художника Ремнева в суд привели из гарнизонной больницы с повязкой на глазах. Во время допроса следователь так разошелся, что заехал связанному Ремневу в оба глаза и чуть не лишил его зрения на всю жизнь. Учитывая, что незаконность такой процедуры была слишком очевидна, Ремневу сохранили его десять лет, другим же, в том числе Лоци и гуцулу Антону, у которых с зачетами оставалось по три-четыре года срока, дали, как все и ожидали, «полную катушку» — двадцать пять и пять «по рогам» (поражение в гражданских правах).
По мнению наших горных мастеров, Батюта держал себя на суде вызывающе. В последнем слове сказал: «Мы стоим перед вами лишь потому, что ушли без огнестрельного оружия. Больше такое не повторится! Полковник Батюта ошибается только раз!» Председатель суда рявкнул: «Я лишаю вас слова!», на что Батюта спокойно ответил: «Мне и так не о чем с вами говорить!»
После суда Ремнева отвели в лагерную больницу, остальных в изолятор. Целый месяц их не выводили на работу, пока заживали перебитые ноги, поломанные ребра, рубцевались раны.
Это лето на Колыме выдалось самым теплым за многие годы. Я ходил по участкам с новым реечником, замерял, нивелировал, проверял направление открываемых штолен. Иногда наблюдал, как выходили на работу штрафники — около тридцати человек. Они были последними на разводе. Перед изолятором их тщательно обыскивали, затем выстраивали по пяти и выводили под конвоем автоматчиков с овчарками. Штрафники неторопливо шагали через поселок, сворачивали вправо и, пересекая полигон, поднимались на сопку, к новому участку, где в недрах крутого склона была обнаружена жила «Надежда».
Они двигались двумя группами. Позади шли «временные», которые уже отсидели в изоляторе и работали несколько дней в штрафной за мелкие прегрешения: опоздание на съем, разговоры после отбоя, приработки у вольнонаемных, неположенное обращение к надзирателям (один новичок, не знавший берлаговских правил, попросил: «Гражданин начальник, дайте докурить!» — за что получил «трое суток с выходом на работу»). Впереди, с отдельным конвоем автоматчиков, шла группа постоянных обитателей БУРа, тех, кто получил месяц и больше за тяжелые нарушения лагерного режима, например, прятал ножи, деньги или сухари, или же был приговорен выездным лагерным судом.
За отказ от работы, так же как и за побег, получали «норму» — двадцать пять плюс пять. Рыжий Дудко, например, рослый украинец мощного телосложения, имел за это несчетные лагерные судимости начиная с тридцать седьмого года, когда его, двадцатилетнего киевского студента, взяли за петицию, подписанную большой группой наивных юношей в защиту любимого профессора, арестованного как «врага народа».
80
Так презрительно называли в лагерях интеллигентов.