Его населяли в основном старики 1937 года, работавшие по многу лет без конвоя в городской типографии, разных котельных, инженерами на заводе и в «шарашке» — конструкторском бюро Дальстроя. Эти «враги народа» держались с большим достоинством, споры вели на высоком уровне, сквернословие и карты были исключены. Обычно вечерами играли в. шахматы; домино, которое в остальных бараках было основной игрой, презирали. Старики мирно сидели с газетами, некоторые готовили на большой плите, стоявшей посередине барака. Инвалидный лагерь, единственный на Колыме без изолятора, славился неслыханно мягким режимом, вечером никто не обыскивал возвращавшихся поодиночке заключенных, и они открыто приносили в зону всевозможные продукты. Начальство даже поощряло порядок, при котором иные расконвоированные вообще не ходили в столовую, благодаря чему остальные получали лучшее питание.
В бараке плавал приятный запах жареной рыбы, которую готовил плечистый эстонец в синей спецовке и американских армейских ботинках с крагами, кочегар котельной МВД и бессменный член культбригады Маглага (эстонец был певцом по профессии). В широком проходе между рядами двухэтажных нар, застеленных чистыми постелями, за длинным столом сидела группа людей и с большим интересом следила за шахматной доской.
Одним из игроков был немой, седой казах такого маленького роста, что ноги его не доставали до пола. В царское время он был дервишем, хаджи (совершил паломничество в Мекку), потом стал одним из первых коммунистов Самарканда и до тридцать седьмого года возглавлял всю работу по заготовкам зерна в Узбекистане. У него под рукой всегда были черная дощечка и грифель, с помощью которых он общался с нами. Писал казах по-русски удивительно быстро и красиво, без ошибок, но очень цветистым языком. С татарами, приходившими к нему, — он считался старшим среди лагерных мусульман (за исключением дагестанцев, у них был свой старший, чеченский мулла) — объяснялся арабской вязью, которую чертил со стенографической скоростью. Долго живя в Узбекистане, он овладел таджикским и арабским языками и, непонятно откуда, знал французский, только писал на нем кириллицей.
Онемел казах уже на Колыме вследствие, как он выражался, «болезни ГПУ». Эти слова он выводил на доске с многозначительной улыбкой. Говорили, что в гаранинские времена его били так, что навряд ли в нем осталась хоть одна непереломанная косточка. Левое ухо немого было полуоторвано и висело как у собаки. Первого числа каждого месяца он посылал в Москву кассацию, в которой доказывал свою полную непричастность к вредительству, действительно существовавшему на хлебозаготовках Узбекистана. Из странного суеверия всякий раз просил кого-нибудь написать за него, хотя ни у кого не было почерка даже приблизительно равного его собственному по каллиграфии.
Вторым игроком был чемпион лагеря по шахматам, бухгалтер пищеблока, худой пожилой армянин с козлиной бородкой. Он был удивительно похож на пушечного короля, хозяина фирмы «Армстронг-Виккерс» — одесского еврея и впоследствии английского баронета сэра Бэзиля Захарова. Бухгалтер со столь примечательной внешностью играл совершенно невозмутимо, ни на секунду не спускал острых черных глаз под нависшими бровями с доски, не обращая внимания на партнера. Тот играл медленно, его лицо часто менялось, видно, казах сильно переживал. Пока он выдерживал атаку противника, но, как всегда, немного отставал и никак не мог перейти в наступление. Ему помогал его друг Афанасьев, неофициальный начальник конструкторского бюро авторемонтного завода, бывший директор одесской судоверфи.
Это был человек лет пятидесяти, худой, желчный, с крупным носом, энергичным подбородком и коротко стриженными усами, в приличном костюме и, что для лагеря просто диковина, в ярком галстуке. Он считался богачом, получал крупные премии за рационализации и изобретения, но был очень мелочен и злобен. То и дело шептал он что-то казаху на ухо, иногда сам двигал фигуры, потом выскакивал, нервно курил возле дверей и возвращался, сильно хромая (тоже след «лагерной болезни»), к своему месту, давать советы старику.
Бухгалтер вдруг осклабил свои длинные желтые зубы, вынул из кармана армянскую газету и начал читать. Ходы он теперь делал молниеносно. Скоро стало ясно, что им уже недолго играть, казах заерзал на скамейке, вытер потный лоб, Афанасьев злобно фыркнул и опять отошел покурить.
В барак вошла крупная пышнотелая женщина в сарафане, с бесцветными губами на несколько грубоватом лице. Золотистые, очевидно, натурального цвета волосы, очень густые, свисали к плечам. Эстонец у плиты тут же бросился ее приветствовать, они унесли сковородку с рыбой в глубину барака и уселись у тумбочки ужинать. Такова была еще одна особенность нашей инвалидки: здесь мужчины и женщины жили в одной общей зоне, некоторые полуофициально вместе. Нас фактически уже списали, и на подобные вольности никто не обращал внимания.
На днях прибыли свежие этапы прямо с материка, их поселили, за неимением места на городской пересылке, у нас в пустовавшем бараке. Там режим был строгий, у входа в барак дежурил мощный балкарец, чьи казачьи усы, грозные взгляды и, главное, внушительная дубинка гарантировали, что новички — наши старожилы их считали, конечно, шакалами — не будут путаться среди нас, им даже еду носили в барак. Это был первый отбор для авторемонтного завода, а также нашего конкурента судоремонтного в порту Нагаево — люди, которые на пересылке назвались слесарями, литейщиками, механиками. Истинные способности прибывших определяла потом экзаменовавшая их заводская комиссия.
— Шах, — сухо заметил бухгалтер, отложив газету, — туда не ходи, Керим, там через ход тебе крышка.
— Говорил я, что не надо обмениваться пешками, — прошипел Афанасьев старику и неожиданно нагнулся, снял валенки и бросил их с размаху под нары — он спал рядом. Ему, как ведущему инженеру, предоставили право жить вне лагеря, но он отказался, наверно, из жадности, хотя имел так много денег, что нанимал вольнонаемных чертежников, когда у него не было времени чертить. Несмотря на свои привилегии, он постоянно жаловался жене на жуткие условия в лагере и отвратительное питание, писал ей по вечерам и засыпал над письмами, которые потом читали его товарищи по бараку, пока он храпел за столом, положа голову на руки.
Я лежал на своих нарах с книгой, которую извлек из матраца: нам недавно выдали новые, вместо ваты они были набиты макулатурой. В первую ночь почти не спал, что-то нещадно давило мне ребро. Удивившись, что бумага такая жесткая, я утром распорол матрац и обнаружил маленькую сковородку, попавшую в него неизвестно каким образом. Я пользовался ею потом всю зиму. Заодно проверил макулатуру и нашел совершенно целую, только без обложки, книгу— «Трое в новых костюмах» Пристли, которая мне очень понравилась. Сравнивая нашу судьбу с судьбой демобилизованных английских фронтовиков, я живо вошел в их положение и, дочитав до того места, где герой отказался провести месяц в коттедже с весьма соблазнительной молодой дамой, очень этим возмутился (из чего следует заключить, что мое положение и упитанность были не столь плачевными) и тут заметил парня, который вразвалку подошел к дневальному и, поговорив с ним, направился в мою сторону. Он был, видно, из пересыльного барака: таких здоровяков на инвалидке не держат.
— Вы будете нормировщик, который понимает по-румынски? — спросил он очень вежливо, с сильным западноукраинским акцентом.
— Ну я, а зачем тебе?
— У нас на пересылке лежит профессор, он болеет и просит вас зайти к нему!
— Профессор? — признаюсь, меня это заинтриговало.
— Точно я не знаю, он плохо говорит по-русски. Я заложил страницу и захлопнул книгу.
— Подожди, сейчас оденусь. На, кури, только в тамбуре… Он курит?
— Да, очень много, а табака у нас нет… Мы хотели поменять на табак телогрейки, но из барака никого не пускают. Измаил говорит:
«В зоне вам нечего делать!» Профессор с ним побеседовал, и он меня за вами послал…
Звучало это правдоподобно: Измаил обо мне знал. Когда осенью привезли меня, дистрофика, с прииска, он сторожил гараж. Меня тогда послали, скорее для проформы, караулить большое поле капусты рядом. Ночами я сидел в гараже у балкарца, и мы подружились. Немолодой Измаил, высокий и широкий, как шкаф, краснолицый, с седыми усами и бочкообразным торсом, не один уже год охранял от шкодливых шоферов гаражную мастерскую и слыл у лагерного начальства образцом исполнительности. Командиром Красной Армии Измаил попал в плен, потом в дагестанский легион, где дослужился до ротмистра. Потеряв в бою правую руку и получив взамен Рыцарский крест — очень высокий орден, особенно для бывшего военнопленного (считался равным четырем Железным крестам первого класса), Измаил после войны поверил посулам комиссии по репатриации, которая от имени Сталина обещала всем добровольно возвратившимся на родину полное отпущение содеянных грехов. Но из американского лагеря пленных в свою родную Балкарию Измаил, конечно, не попал: его судили в Бранденбурге. На Колыму этапировали по ошибке, не успев после суда комиссовать — инвалидов сюда обычно не посылали.