— Мар, долго ты еще будешь тут газету читать? — глядела на него двоечница.

— Какую газету?

А... Да, газету. Забыл про нее. Что он читал?

Эротический аутотренинг под руководством дипломированного йога. 122-00-75.

Избавляем от тараканов навечно. 67-9...

Продается собака терьер, девочка, в хорошем состоянии.

Профессиональная топка котят. Недорого.

Бе! Не то. А, вот.

“Внимание: СПРАВЕДЛИВОСТЬ!

Международная организация по человеческому измерению (МОЧИ) объявляет о проведении широкомасштабной...”

Ага. Вот, что он искал:

“В письме участник розыгрыша должен описать любые имевшие место случаи допущенной в отношении него (нее) несправедливости.

Участники должны также указать способы и методы исправления этих несправедливостей”.

“Запорожец” старательно затарахтел. В машине было неуютно. Ледяная баранка. Кривая трещина-усмешка во все лобовое стекло.

Мотор прогревался, Маша курила.

Кашляла и курила. Зачем курит? Чтобы кашлять. Назло ему, Марату, кашлять: кха-кха. Кха-кха.

Марат подышал на замерзшие пальцы и тоже закурил.

Он устроит им лотерею. Он им такую лотерею устроит... Он их затопит письмами. Весь его проклятый магазин, все униженные и оскорбленные приползут к дверям этой их лотереи, посыпая пеплом голову, плечи, подмышки и промежности. И вдруг — бамс! — какое-нибудь из писем сработает. Что тут начнется...

Машина, раздавив пару заиндевевших луж, выехала на улицу. Марат с ненавистью смотрел на наползающий на него город и улыбался.

— Слышь, Маш... Если эта чокнутая Ольга Тимофеевна опять придет со своими книжками, я ее из магазина выкину. Кому сейчас ее Шолохов-Горький нужен...

— Все у тебя, Мара, чокнутые... Хоть бы про кого человеческое слово сказал.

“Запорожец”, кашляя и моргая слезящимися фарами, проехал Институт повышения врачей и затрусил в сторону Дархана.

Голосовавшей на дороге женщине он, естественно, не остановил.

Ночная серенада для мерзнущей женщины

Вера вдруг поняла, что голосует совершенно не в ту сторону.

Успела уже забыть.

Последние объявления этого дня падали на остывающий город.

Одинокая женщина ищет тепла.

Одинокая женщина с ребенком ищет тепла.

Одинокая интересная женщина, 170 см, шатенка, славянской национальности, ищет тепла.

Одинокая женщина, кулинарка, любит природу, животных, тихие весенние вечера, ищет тепла; понимаете — просто тепла.

Не понимаете...

Было слышно, как оттаявшие за день лужи покрываются стеклянной кожей.

Перешла дорогу. Здесь ее подобрал троллейбус. Холодный дребезжащий троллейбус с дребезжащим, закутанным в платок кондуктором. С дребезжащими пассажирами.

Славяновед умчался смотреть очередную квартиру. На Айбеке. Или на Чиланзаре. Ей какая разница? Хоть на Марсе.

Перед уходом деловито ее поцеловал. И ей стало еще холоднее.

Залезла под душ; обжигающие струи впивались в нее, царапали... Не согревали. Чужим полотенцем вытерла свою какую-то чужую кожу. Что с ней происходит? Она ходила по квартире, терла виски. Иногда начинала сушить волосы, хотя голову не мыла. Ей казалось, что у нее мокрые, холодные, ледяные волосы.

Спальня, коридор, кухня, лоджия, комната, коридор...

Славяновед выбрал ее, Веру, как квартиру. Посмотрел, сощурился, выбрал. Она знала, что у него еще есть где-то две квартиры. Купил за бесценок у уезжавших, сделал евроремонт. Теперь ждет, когда цены еще подрастут... Так же он купил ее, Веру. Оглядел, прикинул что-то про себя. Планировочка ничего, но убитая квартирка, ремонт нужен. То, что с ней сейчас происходит, это, наверное, и есть... ремонт. С перепланировкой.

Вера ходила по квартире, шаркая мужскими тапками.

Коридор, кухня, лоджия, комната, кошка, пнула кошку, заползает на согнутых лапах под диван, глядит оттуда с ненавистью, лоджия, кухня...

Коридоров, Спальман, Лоджиянц...

Так они когда-то с Алексом развлекались — слова в фамилии переделывали. Дурная привычка. Кухня, коридор, стена.

Зазвонил телефон.

— Алло, — сказал наглый женский голос.

Вера бросила трубку.

Да, она ехала к Алексу.

Нет, она не собиралась с ним воссоединяться.

Да, она хотела... хотя бы его взгляда. Или смеха. У него теплый, солнечный смех. Послушаешь — и все прощаешь.

Нет, она не хотела ничего прощать. И слушать его смех не будет. Когда он засмеется, она заткнет уши, закроет глаза, выбежит из комнаты. Пусть сам сидит и смеется. Да, она только зайдет к нему, на минутку, и сразу выйдет. Она же ключ ему везет. Она тогда унесла его ключ. Отдаст этот вонючий ключ ему, проверит, как там Алекс, и уйдет...

Нет, от чая она, конечно, не откажется. И сразу уйдет.

Да, она, конечно...

Нет...

Двери троллейбуса хрипло открылись. Поздний вечер протянул к Вере свои окоченевшие руки. Вера поежилась и сошла с троллейбуса.

Когда этот южный город научился быть таким холодным?

В подземном переходе торговали рыбой, носками, жвачками. Казахской водкой, китайскими презервативами, корейскими салатами из маринованных лунных лучей.

Упершись в холодную деку подбородком, играл скрипач.

Вера шла.

Музыка шла ей навстречу.

Вера мерзла, и музыка тоже старательно дула в свои покрасневшие обветренные ладони. “Вечер добрый, — кивнула ей на ходу Вера. — Я вас, кажется, уже где-то слышала. Я — Вера”. — “Очень приятно, — музыка подает ей руку с оборками, немного мятыми и пыльными. — А я — Ночная серенада. Ты любишь Моцарта, Вера? Извини, что я с тобой сразу на "ты"; я со всеми так”. — “Да нет, ничего...” Вера роется в карманах, находит какие-то деньги. Смущаясь, вкладывает в ее обветренную ладонь: “Вот, извини, Серенадочка...” — “Спасибо, Верочка... Будешь у нас в Зальцбурге, заходи...” — и машет ей вслед пыльными кружевами.

Скрипач тоже посмотрел ей вслед. Вот она исчезает в холодной перспективе подземного перехода. Наплыв подземного ветра несет ей вслед фантики от жвачек, чешуйки проданных рыб, прошлогодние листья, этикетки носков “Мода ходячий”.

Поднявшись на третий этаж, открывает дверь. Ключом, естественно. Можно было позвонить. А зачем?

Заходит. Улыбается. И останавливается.

Дверь в комнату открыта; на диване — Алекс.

В кресле, подобрав под себя ноги, сидит женщина и зачем-то на нее смотрит.

На столике — вино, конфеты, еще какая-то гадость.

Вера делает шаг вперед.

Скопец

“...Узнав об этом, я перевез Элоизу в женский монастырь Аржантейль, недалеко от Парижа, где она в детстве воспитывалась и обучалась. Я велел приготовить для нее подобающие монахиням монашеские одежды (кроме покрывала) и сам облек ее в них. Услышав об этом, ее дядя, родные и близкие еще более вооружились против меня, думая, что я грубо обманул их и посвятил ее в монахини, желая совершенно от нее отделаться. Придя в сильное негодование, они составили против меня заговор и однажды ночью, когда я спокойно спал в отдаленном покое моего жилища, они с помощью моего слуги, подкупленного ими, отомстили мне самым жестоким и позорным способом, вызвавшим всеобщее изумление: они изуродовали те части моего тела, которыми я свершил то, на что они жаловались. Хотя мои палачи тотчас же обратились в бегство, двое из них были схвачены и подвергнуты оскоплению и ослеплению. Одним из этих двух был упомянутый выше мой слуга; он, живя со мной и будучи у меня в услужении, склонился к предательству из-за жадности.

С наступлением утра ко мне сбежался весь город; трудно и даже невозможно выразить, как были все изумлены, как все меня жалели, как удручали меня своими восклицаниями и расстраивали плачем. Особенно терзали своими жалобами и рыданиями клирики и прежде всего мои ученики, так что я более страдал от их сострадания, чем от своей раны, сильнее чувствовал стыд, чем нанесенные удары, и мучился больше от срама, чем от физической боли. Я все думал о том, какой громкой славой я пользовался и как легко слепой случай унизил ее и даже совсем уничтожил; как справедливо покарал меня суд божий в той части моего тела, коей я согрешил; сколь справедливым предательством отплатил мне тот человек, которого раньше я сам предал; как превознесут это явно справедливое возмездие мои противники, какие волнения неутешной горести причинит эта рана моим родным и друзьям; как по всему свету распространится весть о моем величайшем позоре. Куда же мне деться? С каким лицом я покажусь публично? Ведь все будут указывать на меня пальцами и всячески злословить обо мне, для всех я буду чудовищным зрелищем. Немало меня смущало также и то, что, согласно суровой букве закона, евнухи настолько отвержены перед Господом, что людям, оскопленным полностью или частично, воспрещается входить во храм, как зловонным и нечистым, и даже животные такого рода считаются непригодными для жертвоприношения. Книга Левит гласит: "Вы не должны приносить в жертву Господу никакого животного с раздавленными, или отрезанными, или отсеченными, или с отнятыми тестикулами". А во Второзаконии говорится: "Да не войдет в божий храм евнух"”.