Глава XXIV
Контрактами, конечно, распоряжался не я, но проверка качества поставляемой продукции входила в прерогативу начальника тюрьмы и его штаба. Я знал, как чудовищно голодают заключённые, какие помои им приходится есть. Никогда не забуду своего первого обеда: воспоминание о червях в соусе и мухах, увязших в мелассе, вызывало у меня рвотные позывы каждый раз, как я проходил мимо кухни.
Во всяком случае, я совершенно определённо решил, что раз уж приходится платить невероятную цену за мясо, то я буду настаивать на том, чтобы оно хотя бы было съедобно.
— Что ж, попробуйте, — одобрил Портер. — Начальник вас поддержит. Хоть какая-то польза от нашей работы.
Когда пришла первая партия, я спустился во двор взглянуть на товар. Я заранее подготовился к зрелищу жалкой, отвратительной дешёвки, но вид гнили, которую разгружали из фургона, потряс меня до глубины души.
— А ну валите всё обратно! — заорал я. Задыхаясь от возмущения, я ринулся в кабинет начальника.
— Я только что от мясника. Они там разгружают вонючее, испорченное мясо! Оно такое гнилое, что им даже мухи брезгуют. Это возмутительно! Мы же заплатили за первоклассную говядину, к тому же такую цену, выше которой на всей земле не найдёшь, сколько ни ищи, — а они приволокли нам кучу падали! Что мне с этим делать?
Начальник побледнел.
— Что такое? Что такое? — Его голос внезапно охрип. Начальник принялся мерить кабинет шагами.
— Это просто позорище, господин начальник! Люди голодают. Бобы нам доставили старые и горькие, а это мясо можно есть, только если тебе грозит голодная смерть. Мы могли бы потребовать хотя бы удовлетворительного качества, если уж хорошее недоступно!
— Да-да, правильно, конечно. Вы говорите — мясо абсолютно непригодное? Отошлите его обратно. Напишите им и потребуйте хорошего товара.
Я так и поступил — написал поставщикам весьма неприятное письмо, в котором информировал, что за такую невиданную цену каторжная тюрьма Огайо требует приличного товара. Мясо, которое мы с тех пор получали, хоть и было жёстким, но, по крайней мере, было свежим и чистым.
Я воспользовался данной мне начальником властью сполна — отсылал назад всё, что было непригодно к употреблению. Поставщики поняли, что тюрьма больше не является тем мусорным ящиком, куда они привыкли сбрасывать всякую дрянь, и решили, что дешевле будет поставлять более-менее удовлетворительный товар.
— Вот увидите, Билл, — в мире есть такие преступники, что какой-то бывший арестант — это просто пай-мальчик, — сказал я Портеру в заключение своего рассказа о гнилом мясе. — Так что вы будете делать, когда выйдете на свободу — бросите вызов общественным предрассудкам? Или не отступите от вашего прежнего решения?
Портеру оставалось примерно четыре месяца. У нас был календарь и каждый вечер мы зачёркивали в нём очередной день. Печально было осознавать, что расставание неизбежно — столь же неизбежно и неумолимо, как смерть. Мы старались разговаривать спокойно, даже беспечно — но лишь потому, что в наших душах поселилась глубокая грусть.
— Решения не изменю, я хозяин своего слова. А вы, полковник, — что бы вы сделали, если бы вышли на свободу?
— Я бы подошёл к первому встречному и сказал: «Я бывший заключённый, только что вышел из тюрьмы. Если вы имеете что-то против — идите к чёрту».
(Несколько лет спустя я как раз так и поступил!)
Портер разразился хохотом. В первый раз в жизни я слышал, чтобы он так хохотал: во всё горло, громко, мелодично и заразительно.
— Ну, вы даёте, полковник! Ваша нахальная независимость дорогого стоит. Вот и я начинаю подумывать: а не отказаться ли мне от своего плана?
Но это были лишь слова; даже после самого своего чёрного дня в Нью-Йорке, когда он едва не признался, что его тайна ему страшно в тягость, что он больше не в состоянии выдерживать это напряжение — он продолжал хранить свой секрет.
— Неужели страх жизни сильнее страха смерти, Эл? Смотрите — вот я, готовый покинуть эти стены, и что? Я охвачен страхом перед тем, что мир узнает о моём прошлом…
Портер не ожидал от меня ответа; он просто впал в философское настроение, а при этом он всегда высказывал свои мысли вслух.
— Как же тяжело мы трудимся, стараясь утаить наше истинное «я» от ближнего своего! Вы знаете, иногда я думаю, что жить было бы куда легче, если люди не пытались строить из себя кого-то другого, если бы они хотя бы на краткое мгновение сняли маски и перестали лицемерить. Полковник, мудрецы молятся о том, чтобы увидеть себя самих такими, какими их видят другие. Я же буду молиться о том, чтобы другие видели нас такими, какими мы себя воображаем. Представьте, сколько бы ненависти и презрения растворились бы без остатка в этом чистом потоке понимания! Мы могли бы достигнуть всеобщего равенства, если бы как следует постарались. Как вы думаете — когда-нибудь мы смогли бы смотреть в глаза смерти без трепета?
— Я видел парней, павших от пули и смеявшихся, испуская дух. Я скрывался от закона вместе со своей бандой, и каждый из нас сознавал, что, возможно, конец не за горами, и, однако, никто не ныл и не жаловался.
— Именно — «возможно»! Неопределённость давала вам надежду. Я же думаю о смерти — такой же неизбежной, как, скажем, мой скорый выход на свободу. Возьмите, к примеру, кого-нибудь из несчастных, осуждённых на смерть, мучимых постоянными, непрекращающимися кошмарами. Вы видели, как они умирают. И что — хотя бы кто-нибудь из них ушёл без страха? Я имею в виду не браваду, не напускную храбрость, а действительно спокойный, мирный уход. Хотя бы один из них улыбался в зубах у смерти, как будто ему предстояло весёлое приключение?
— Билл, вы, похоже, рассуждаете о тех парнях, что платят за выпивку на собственных похоронах. Узники — это совсем другое дело.
— Я бы хотел поговорить с человеком, смотрящим в глаза смерти. Интересно было бы узнать, какие чувства он испытывает. Сдаётся мне, наверно, именно по этой причине Христос воскресил Лазаря — хотел узнать, как там, на той стороне.
Я сообразил, что Портер, возможно, пишет рассказ, и эти сведения нужны ему для достоверности. Он никогда не придерживался точных фактов, однако придавал огромное значение правдивости излагаемого, и готов был ради неё на любые жертвы.
— Я, конечно, не могу призвать сюда Лазаря, чтобы удовлетворить ваше любопытство, но вот есть один парень — через неделю-другую его спровадят на тот свет. Приходите завтра — я сведу вас с этим будущим покойником.
— Какой он? — Билл внезапно сник — его голос из задумчиво-беспечного стал неуверенным.
— Ну… не знаю. Знаю только, что через десять дней его усадят на стул. Несколько месяцев назад он отослал другого парня на тот свет. Утверждает, что это ложь и он невинен, аки младенец. Словом, всё как всегда.
В душе сидящего в тюрьме мало места для эстетики. Арестанты зубоскалят и подшучивают над смертью. Нам за много недель известно, когда заработает электрический стул. Мы увидим, как особый отряд охранников проведёт приговорённого по двору, а потом его запрут в клетку смертников и откормят как на убой. То есть, не «как», а на убой.
Я много раз слышал во дворах и мастерских, как измочаленные, изголодавшиеся узники говорили:
— Эх… их мать, я бы поменялся с ним местами ради удовольствия целую неделю жрать до отвала!
Но когда приходит день официально узаконенного убийства, вся тюрьма словно бы погружается в серое траурное марево. Оно облаком висит в коридорах, его можно почти пощупать — эту холодную, душную тень, накрывающую застенок в день смерти. Такое впечатление, будто его населяют толпы оживших утопленников — их вспухшие лица, обрамлённые мокрыми склизкими волосами, внезапно выныривают из тёмных углов, тянут к тебе свои раздувшиеся пальцы и сжимают твоё сердце в ледяных кулаках.
В такие дни мы почти ничего не говорим, но зато по ночам воздух разрывают крики — долгие, полные страха крики, переходящие в мучительные стоны; и мы просыпаемся с предчувствием близкой беды: это кричит какой-нибудь исстрадавшийся бедолага, которому в кошмаре привиделась смерть.