Снова звук раздвигающихся ветвей, с них падают пушистые ночные бабочки.

Стуча котурнами, как инвалидными протезами, выходит Платон.

...Старлаб поднимает руки, потом опускает их в огромную движущуюся воду Канала. Снова поднимает и опускает.

Граждане Центра мира, разбросанные по своим кроватям и раскладушкам, потеют и шевелят губами. “Ум-па-па, ум-па-па”, звучат позывные третьей стражи, стражи красавцев. Между второй и третьей можно надолго всплыть, разгоняя вокруг себя скомканную воду, набрать полные легкие ночного тумана. И снова вниз.

Канал, как всегда, освещен. Прожектора лижут воду, прожигая до самого дна. Это — световая кулиса, чтобы не видеть стражу красавцев. Все, что можно

различить — фигуру Платона, пересекающую Канал своею бронзовой тенью. Платон навис над светящимся каналом, одной рукой опираясь на колонну, другой указывая в пустоту. Из пустоты на руку иногда опускаются птицы. Помолчав, улетают.

Надышавшись, Старлаб поднимает руки и опускает их. Тень Платона проскальзывает по телу и, скатившись с мокрых пяток, остается позади. Старлаб выбрасывает вперед ладони и погружается. Воды Канала сходятся над ним бесшумно застегнутой молнией.

— Вздремнуть? Ты хотел сказать — лечь спать, на широкое ложе, укрывшись покрывалом из тонкорунной козьей шерсти и приняв глоток фалернского вина, разбавленного влагой источника, что отсюда в трех стадиях и двух плетрах?

— Да-да, вот именно: в двух плетрах!

— Что-то не хочется.

Дежурный философ стоит перед Платоном. В прорезях маски поблескивают глаза. Мохнатые пальцы мнут тогу.

— Но... учитель, вы же сами изволили сочинить правило, что, едва звезда Большой медведицы склонится к Волопасу, всем академикам следует погрузиться в сон...

Платон молчит. Потом медленно отвечает:

— Правило, мой милый, изобретают не для того, чтобы ему следовать, а чтобы наказывать тех, кто его нарушает... Кстати, все ли в Академии спокойно? Прошлый раз ты мне докладывал, что видел каких-то призраков.

— После чего, согласно вашему распоряжению, среди дежурных философов была проведена сократическая беседа. В ходе беседы было выяснено, что призраки засылаются, скорее всего, враждебной нам школой Диогена с целью доказать материальность наших представлений. В ответ на это мы...

— Достаточно. А кто нацарапал на портике: Платон мне друг, но истина... мм-м...

— ...подруга?

— Нет, как-то по-другому... А, вот: но истина — дороже. Дознались?

— Согласно распоряжению, среди философов была проведена сократическая...

— Короче!

— Это Аристотель... так неграмотно пишет только он. Провинциал!

— Аристотель? Ну, ступай. Свободен.

— О, Учитель... Но, может, кто-то еще только притворно закрыл свои глаза, и...

— Глаза, закрытые притворством, ценнее закрытых сном. Притворство свидетельствует о сознательном повиновении, а не просто — о сонливости. Ступай. Ступай.

Дежурный философ приседает, как будто собирается снести яйцо почтения и страха, и удаляется:

— О, мудрый Учитель! Спа-ать! Всем спать...

Уходит.

Платон молчит. За плотно сжатыми губами зреет монолог.

— А еще говорят, от дурака в философии никакой пользы. Нет, самой-то философии пользы от него и нет; а ты вот создай философскую школу, заведи последователей, тут-то и посмотрим, как ты без дурака обойдешься. Съедят. Лучшие же из лучших тебя возьмут и — ам! “Платон мне друг, но истина — дороже”! А твой дурак им на это выйдет и скажет: “А мне Платон — не друг: божественный Учитель; и истина мне не дороже — вот она у меня вся в кармане, на табличках, на восковых — записана со слов Учителя; и если завтра Он объявит, что истину нашел другую, то я изготовлю новые таблички — воска и дерева в Греции хватит!”

Молчит.

— Что-то я заболтался... Старлаб!

Прислушивается.

— Старлаб! Старлаб, житель Скифии!

Старлаб осторожно раздвигает колючие ветви. Одна ветка все же вырывается. Чиркнув по лицу, уносится в темноту.

— Божественный Платон, мне кажется, я не совсем понял твою последнюю мысль о дураках.

— Твой ум слишком изощрен, милый Старлаб, чтобы понимать подобные мысли. Не обижайся. Эту черту я часто замечал среди варваров. Они либо непроходимо тупы, либо уж взлетают на такие умственные высоты, куда ни один наш Икар со своими восковыми… восковыми табличками не залетал. И прошу, не называй меня “божественным Платоном”. Платон я — днем, для учеников, посетителей, завистников... Платон... “Широкий”... Не могу вспомнить, кто первый дал мне эту кличку, найдя меня “широким”... Кажется, мой школьный учитель грамматики — ему казалось, что у меня широкий зад. Потом, когда я сделался главным философом Эллады, стали говорить, что “широким” я был назван за широкий лоб или даже широту слога. Говорили что-то еще... Хотя мой зад, клянусь музами, не сделался от этого ни на йоту уже. Но ты, ты называй меня просто Академиком.

— Академиком?

— Да, Старлаб... Старлаб... А вот тебе бы пошло какое-нибудь греческое имя. Вы, скифы, любите греческие имена, это что-то вроде пересадки греческого мозга в ваши свежие, продутые северным ветром, головы. Александр, Агафангел... Да, зови меня лучше Академиком. Я всего лишь скромный академик, жрец капризного божества, Академии. Раб своей школы, чистильщик клоак своей собственной философии.

— Так о ком же мне предстоит поведать: о божественном Платоне или о чистильщике клоак?

— Об обоих, мой милый. Я уверен, у тебя получится. Вы, варвары, лишены чувства истории — поэтому ты сможешь написать про меня правдиво. Я познакомлю тебя с живыми свидетелями моей биографии...

— Они здесь? В Академии?

— Они будут здесь... Как ты относишься к призракам?

— Душам мертвых?

Смех клокочет под маской. Маска сползает, оголив пустынный пейзаж лба. высохшими руслами тянутся морщины...

— Мертвые, мой милый Старлаб, интересуют гадателей, а не философов. Философа интересуют призраки живых — прежде всего его самого.

— Его самого?

— Не говорил ли я тебе, что философ — человек, изучающий собственные призраки? Ведущий с ними увлекательную беседу? Подлинное самопознание, Старлаб, это искусство вызывать собственные призраки и спрашивать их, спрашивать, спрашивать!

— Но, Пла... Академик! Призраки бывают только у умерших, у живых же имеется душа. Так говорят в Академии.

— В Академии!

— Старлаб, запомни: моя Академия — это место, куда люди приходят со своими опасными заблуждениями для того, чтобы заменить их здесь на безопасные.

— Если то, что я слышал, было заблуждением, — то что же тогда истина?

Под маской задумались. Потом снова зашевелились губы:

— Истина — это заблуждение, дальше которого уже невозможно блуждать. Остается только умолкнуть.

— Но ты — ты же продолжаешь говорить!

— Я говорю только с призраками… Только с призраками.

— Сейчас ты говоришь со мной.

— Потому что ты тоже...

— Нет!

— Да. Что, по-твоему, Старлаб, ты делаешь в нашем времени?

— Ты хочешь сказать, что я — из будущего?

— Нет. Ты из места, где нет ни прошлого, ни будущего. Прошлое у вас запретили, будущего еще не придумали. А настоящее просто украли.. Ты из Центра мира. А когда находишься в центре, время уже не нужно. Нужно только постоянно делать одно и то же. Одно и то же. Каждое утро чистить подгнившие за ночь зубы. Каждый день созерцать кожуру мандарина...

— Еще свое отражение в зеркале...

— Это одно и то же. Когда из человека высасывают настоящее, как желток из яйца, ему остается только любоваться в зеркало на свою скорлупу.

— Кто у нас похитил настоящее?!

— Тише... Не разбуди моих учеников. Поверь, нет ничего хуже учеников и последователей, бодрствующих ночью. Все сомнения зарождаются в часы бессонниц, как личинки капустницы. Если у тебя когда-нибудь будет своя философская школа, следи за тем, чтобы твои последователи хорошо спали... О чем я? Кто похитил у вас настоящее? Я думаю, те, кто похитил, сами не знают об этом. Может, только догадываются. И сами боятся этих догадок. Потому что, как только они понимают, что они — это и есть они, — наступает смерть.