Воронок разворачивается. Переезжаем Яузу и на Красноармейской сворачиваем на боковую улицу. Автоматически открываются двойные серые железные ворота и въезжаем во двор. Тюремная охрана принимает нас, предварительно пересчитав. На моем конверте (личном деле) две красные полосы. У других таких отметок нет. Ведут на первый этаж и запирают в одиночке. Железная кровать. Чистое постельное белье. Непривычно. Дежурный «вертухай» бесшумно прогуливается по коридору, заглядывая иногда в глазок. Тишина. В камере довольно светло — можно читать. В углу цементированное «очко» со сливом.
Чемодан свой сдал еще при приеме, но ремень и шнурки не отобрали. Видимо, изменились правила на Лубянке.
Входит дежурный офицер:
— Какие будут пожелания? Я, не задумываясь:
— Во-первых — хочу свидания с родными, я не видел их почти 7 лет. Второе — у меня на счету заработанные деньги — прошу курево и что-нибудь из еды, из ларька. Меня везли 75 дней. Можно ли, чтобы побыстрее началось переследствие?
— Свидания будут зависеть от вашего следователя, но мне кажется, вам их пока не дадут. Ларек обеспечим сразу и пришлем библиотекаршу со списком книг.
Я не верил своим ушам…
После пересылок и шума вагонов тишина Лефортовской тюрьмы действовала успокаивающе. Спать можно было даже днем. Но, когда усталость проходила, тишина начинала действовать раздражающе.
На следующий день принесли список продуктов. Появилась библиотекарша. Поражаюсь не только количеству книг, но и авторам, и названиям. Можно брать сразу 4 книги на неделю. Беру Бунина, воспоминания Анны Григорьевны о Достоевском, два романа Достоевского — на неделю хватит.
Тюремная еда, однако, ничем не отличается от прежней: пайка хлеба, два кусочка пиленного сахара и кофе-сурогат. Гулять выводят в маленький дворик, окруженный высокими кирпичными стенами. Читаю взахлеб. На многих книгах стоят экслибрисы бывших владельцев: «из библиотеки графа Воронцова» или графа Шереметьева. Есть и дореволционные издания Сытина, Маркса и других; книги давно забытых издательств «Светоч» и «Земля и фабрика». О происхождении этой библиотеки догадаться нетрудно — все это конфискованные книги. В списке было много книг, запрещенных на воле. Здесь свободно читаю Булгакова, Леонида Андреева, ранние произведения Эренбурга 20-х годов, давно изъятые их всех библиотек, впервые знакомлюсь с Бабелем. В тюремном каталоге были даже имена писателей, посаженных в 1949 году, — Бергельсона, Маркиша и др. Поистине, правая рука не знает, что делает левая.
Через неделю — первый допрос.
— Я следователь Московского управления КГБ, Лев Александрович Мальцев. Мне поручено разобраться в вашем деле, уточнить некоторые вопросы.
— Гражданин следователь, если вы будете вести следствие так же, как вели его на Лубянке в 1949 году с ночными допросами и карцерами, то напрасно везли меня с Колымы. Кроме того, я требую немедленного свидания с родными, которых не видел около семи лет.
— Могу сразу вам заявить, что ночных допросов не будет. Я буду приезжать сюда только по утрам, по мере необходимости. Надо кое-что уточнить, чтобы мы могли вас освободить.
Смотрю на его штатский костюм, университетский значок и вспоминаю моих прежних следователей. Матиека и Герасимова. Мальцев говорит спокойно, с улыбкой. Но для меня органы остаются органами. Кто знает, что кроется за этой улыбкой.
— Что касается свидания, при всем желании дать его не имею права. Какие у вас претензии к содержанию в тюрьме?
— Никаких.
— Тогда давайте, не теряя времени, приступим к делу.
Он открывает папку с моим делом, листает. На обложке гриф: «Хранить вечно». Неожиданно спрашивает:
— Не были ли вы знакомы с американцем по фамилии Пуп Смит?
— Нет, я такого не знал. К Сиднею Голендеру приходило много разных американцев, но я эту фамилию никогда не слышал.
Мальцев задает мне еще несколько вопросов и тут же сообщает, что статья 58–10 на меня не распространяется.
— Кстати, ваш друг, который сообщил о ваших прежних высказываниях, отказался от своих показаний, мотивируя, что они давались им под угрозой.
— А кто же это — мой друг?
— Виктор Гельфман.
И я вспоминаю высокого молодого инженера. Кто-то познакомил нас. Я даже не помню, что говорил ему тогда.
Через пару дней Мальцев снова вызвал меня и начал спрашивать о знакомстве с военным атташе Мексики Камарго Ареналем и его женой Галиной.
Вопрос упирался в переданное письмо. Я полностью отрицал его антисоветское содержание и просил Мальцева дать мне очную ставку с Галиной, зная, что она оставалась в Москве после отъезда мужа. Но, когда следователь сказал, что ни очной ставки он дать не может, ни предъявить письма, я еще раз убедился, что письма в деле нет. На следующем допросе я потребовал очной ставки с Евгением Бейлиным. И на этот раз последовал отказ. Это подтвердило мои предположения, что Бейлин — стукач и сотрудничал с КГБ.
Мальцев вызывал меня еще пару раз и на мой вопрос, долго ли я еще буду томиться в одиночке, ответил:
— Расследование я закончил. Отправляю ваше дело на окончательное решение в высшие инстанции. Мне кажется, что вас должны скоро освободить.
Мне казалось, что вот-вот наступит конец моим мучениям, но не тут-то было! Дело мое пошло гулять по «высоким инстанциям», и чинуши, перестраховываясь, не хотели его закрыть. То один офицер приходит в камеру и зачитывает мне бумажку: «Вы числитесь за Главной военной прокуратурой», то через пару недель другой: «Вы числитесь за Генеральным прокурором СССР, Руденко». Через полмесяца снова: «Вы числитесь за Верховным Судом СССР». Затем: «Вы числитесь за Управлением КГБ по Москве и области». Циркулюс вицио-зус — порочный круг. Дело мое вернулось назад. Дескать, сами заварили 7 лет назад кашу — сами и расхлебывайте!
Через пару дней высокие чины совершают обход Лефортовской тюрьмы. Слышу, как отпирают мою камеру. На пороге — полковник, окруженный офицерами. Спрашивает:
— Есть претензии по содержанию в тюрьме или по делу?
— По содержанию — нет, а вот по делу — есть. Уже более шести месяцев я в одиночке. Когда кончится эта волынка? Уж лучше назад — в лагерь! Кстати, как ваша фамилия?
— Я из Главной прокуратуры. Моя фамилия Терехов. Я немедленно займусь вашим вопросом.
Продолжаются тюремные будни. Хожу на прогулки. Читаю Надсона, Мережковского, Леонида Андреева. Наконец, 7 октября ведут меня в следственный корпус. Встречает Мальцев. Улыбается. Объявляет, что мое дело прекращено и завтра я буду свободен. Я прошу его позвонить родным и предупредить. Называю номер телефона. Он отвечает, что уже позвонил.
Последняя ночь в одиночке. Не спится. Все мысли там, на воле. Утром сдаю книги. Ведут под конвоем в управление тюрьмы. Надзиратель обыскивает, находит альбом песен и стихов, но не отбирает. Затем появляется начальник тюрьмы, полковник Петров, и вручает мне справку со штампом: КГБ СССР, Лефортовская тюрьма. Справка о том, что с 21 апреля 1949 года по 8 октября 1955 года я находился в местах заключения по Постановлению ОСО СССР № 55 от 24 сентября 1949 г. Далее следует статьи и что освобожден по Постановлению УКГБ Москвы и области в соответствии со ст. 204 часть 2 УКП. Я спрашиваю полковника, что значит статья 204 часть 2, и в ответ слышу: «За отсутствием улик». Позже, на воле, я узнаю, что часть 1-ая этой статьи гласит — «За отсутствием состава преступления». Пытаться разобраться — бесполезно. Если нет улик, то и нет состава преступления, А если нет состава преступления, то тем более не может быть никаких улик. Но и эта, часть 2-я, дает право считаться реабилитированным. Полковник просит расписаться на бланке под стандартным текстом о том, что в течение 2-х лет я не имею права ничего разглашать о пребывании в местах заключения. Выходит, что на 3-й год — уже можно? Нелепо выглядит в справке формулировка «в местах заключения». Я был все годы в Особых лагерях, а по этой неопределенной фразе можно думать, что угодно (начиная с закрытого централа и кончая какой-нибудь «шарашкой» или даже обычным ИТЛ).