Изменить стиль страницы

Многое здесь так же неверно, как неверно указано место рождения Жан-Поля, но кое-что подмечено метко, и фройляйн Гильдбургхаузен на самом деле существует. То, что из помолвки ничего не получится, журналист знать не мог.

Виланд, перебравшийся из расточительного Веймара, где жизнь дорога, в сельский Оманштедт, высказался скептически о переезде Рихтера в Веймар: «Не представляю себе, как он… при его детской наивности и невинности сможет долго выдержать… среди всех этих разнообразных веймарских обитателей. Он общительнейший человек и рассматривает всех людей как своих братьев и сестер. Посмотрим, как он поладит с ними».

Сам Жан-Поль не испытывает подобной озабоченности. Он знает, что Гердеры (всей семьей) и Кальбы (госпожа) с нетерпением ждут его и что и для многих других он желанный гость. Его скоро начинают ценить здесь не только как остроумца и расположенного к людям человека, которого легко растрогать, но и как страстного спорщика, не считающегося ни со священными особами, ни с общепринятыми мнениями. Однажды он начал за столом втолковывать Гёте, вынудив того в молчаливой ярости четверть часа крутить тарелку, что вдохновение, якобы необходимое для того, чтобы писать, — «дурацкая болтовня, ему, Жан-Полю, достаточно выпить кофе, чтобы с ходу сочинить такое, что восхитит весь христианский мир»; Шиллеру он разъясняет, что воплотить на театральной сцене подлинно поэтические характеры вообще немыслимо; а Виланда ужасает суждением о древних греках, объявив их искусство «игрой в красоту». Мнения о нем колеблются — от «смешон» до «опасен»

Он доволен комнатой у рынка, главным образом благодаря хозяйке, которая заботится о нем, как мать, «все чудесно и убирает, и подает, делает для меня закупки, в шесть часов зовет в теплую и освещенную комнату к кофейнику; я выдаю ей всегда один талер, которым она, не отчитываясь, расплачивается за все, пока не требуется новый, и частенько потчую ее стаканчиком вина». Кроме Гердера, она здесь его «самая большая отрада… Никогда у меня не было такой удачной квартиры. Хочу рассказать немного о наших отношениях: когда я работал, ночной горшок, вообще-то весьма вместительный, оказался мал, потому что он и чернильница — в обратной пропорции, разумеется, — наполняются и опорожняются. Хозяйка заметила, как я часто спускался по холодной лестнице. И принесла мне новый, размером с чашу для пунша, и теперь я могу спокойно писать по восемь страниц. Она заботится о дровах… старается покупать подешевле, а когда я уезжаю, она, как моя мать, все моет, даже чернильницу, и я возвращаюсь, как в семью, где меня ждут».

Под ним живет певица Матичек, она больше смеется и поет, чем говорит, «и правильно делает». Когда он, что случается редко, никуда не приглашен на вечер, то иногда сидит у нее, хотя она едва говорит по-немецки и некрасива. Там его однажды встретила гётевская Христиана: «Вчера вечером я была у Матичек, мы спокойно сидели и шили. Вдруг пришел господин Рихтер и до десяти часов очень мило нас развлекал. Но, между нами говоря, он дурак; и я могу себе представить, каков его успех у дам. Думаю, я и эта Матичек — мы еще не раз позабавимся. Когда ты вернешься, я перескажу тебе всю нашу беседу слово в слово. Эта Матичек считает, что он разговаривает чересчур учено, но я понимаю почти все слова».

Помимо Шарлотты, наиболее тесная связь установилась у него с Гердером, который дал ему просмотреть рукопись направленной против Канта «Метакритики» и принял бо́льшую часть его предложений, занявших много страниц. Он и приехал-то в Веймар главным образом ради Гердера и, при всех позднейших разногласиях, всегда относился к нему с неизменным уважением. «С Гердером мы сближаемся все глубже; мы едва можем обходиться друг без друга четыре дня… Обычно вечером после работы я прихожу к госпоже Гердер, потом мы вместе или я один поднимаюсь к нему, и до ужина у нас пылают очи и уста, и так продолжается до половины одиннадцатого. Теперь у него несколько дней гостит Виланд, и все вечера мы проводим вместе, а однажды были на „Волшебной флейте“; сердце мое умиляется, когда я вижу перед собой двух хороших, старых, достойнейших людей. О Гёте мне нечего „сказать, равно как и о Шиллере; оба были приветливы“».

Конечно, со временем он начинает высказывать и критические замечания. Характерно первое из них: великие писатели так мало читают; второе: народ здесь так же беден, как и в других местах, и потому много воруют. Но самая обстоятельная критика касается двора, с которым он (за исключением вечеров у Анны Амалии) никак не связан, да и не стремится к тому. Как человек Карл Август ему безразличен, как герцог — тем более. Ранги и звания на него не производят никакого впечатления. Тот факт, что кто-то богат и могуществен, ему столь же мало мешает, сколь мало и импонирует. Каждый для него только человек. И если он почитает власть имущих, то не из-за положения, а несмотря на него. Кроме того, почитаемые им — большей частью женщины, причем только те, что и его почитают, и, таким образом, он может считать себя ровней. По отношению к дворам, где он бывал в эти годы, он всегда сохранял свою бюргерскую гордость.

Так, о Гильдбургхаузенском дворе очевидец рассказывает: «Однажды случилось нечто невероятное: у князя не садились за стол, дожидаясь приглашенного поэта, и посланный за ним лакей вернулся с покорнейшим докладом», что последний «лежит в отеле на кровати и расположение духа не позволяет ему нанести визит светлейшим господам».

А сам он пишет Отто из Веймара, что на одном из концертов при дворе, на которых горожанам надлежит сидеть на галерке, откуда плохо слышно, ему сообщили, что он может спуститься в зал к дворянам, но следует надеть шпагу, чтобы не бросаться в глаза, на что он ответил: «Вот оно как: одних понижают в звании, лишая шпаги, меня же понижают, присваивая ее». А перед Отто, который всегда взывает к его демократизму, он так защищается от упрека в тщеславии: «Да, я часто бываю тщеславен, но откровенно, свободно и весело, потому что во мне есть что-то, чему нет дела ни до какого признания. В десять лет я, не имея ни образца, ни подражателей, поднялся над сословием и предписанным ему платьем, а в восемнадцать стал республиканцем; я и сейчас здесь обладаю смелостью и таким образом мыслей, который враждебен князьям, — подобного я не нахожу у здешних великих людей. Вообще же я забираюсь в гнезда, где обитают благородные сословия, только ради женщин, они в этих гнездах, как у хищных птиц, крупнее самцов».

С одной из таких, якобы крупных, женщин состоялась его следующая помолвка. Невесту зовут Каролиной фон Фойхтерслебен. В противоположность другим, замужним или разведенным знатным дамам, которые были до нее и будут после, она еще фройляйн. Но она тоже занимается сочинительством, разумеется тайно. Например:

СОЮЗ
10-го окт. 99
Пред сумраком небесной сени
Взор слезы застилали,—
Любви чистейшей упоенье
Развеялось в печали!
Но солнце просочилось нежно
Меж туч, и в сердце вновь отныне
Горит оно блаженно и безбрежно,
Гоня сомненья и унынье!
Скрепили две души союз
Прекрасных «я» и «ты», —
И всех на этом белом свете уз
Прочней союз любви и правоты!
Перевод Т. Бек

Поводом к этому лирическому ликованию послужила помолвка Каролины, предыстория которой поразительно коротка. Герцогиня Шарлотта фон Гильдбургхаузен, сестра прусской королевы Луизы и усердная читательница Жан-Поля, пригласила к себе почитаемого писателя. К числу обожающих его дам карликового двора принадлежала и Каролина, которая уже писала ему письма и послала свой силуэт. Симпатия была взаимной, только у двадцатипятилетней придворной дамы она была намного глубже, чем у писателя, у которого в это время связь с Шарлоттой фон Кальб подходила к концу и как раз началась новая связь (в письмах) с Жозефиной фон Зидов. Но сентиментальная, пробующая свои силы во всех видах искусства девушка его совершенно очаровала. Он пробыл в Гильдбургхаузене вдвое дольше, чем предполагал, и потом началась оживленная переписка.