Изменить стиль страницы

«Дорогой брат, — пишет он Отто, — бог все же увидел вчера наисчастливейшего смертного на земле, и это был я… Ах, какие здесь женщины! И все они мои друзья, весь двор, включая герцога, читает меня… Все мои знакомства с мужчинами начинаются с горячих объятий — я желал бы, чтобы так было не только с мужчинами. Ты не встретишь здесь жалкого жеманства Гофа, жалкой заботы о моде, — я хотел бы, чтобы у меня остался зеленый плащ, а то можно было бы просто еще раз перелицевать синюю накидку… Около пяти мы втроем гуляли в саду Кнебеля… И Кнебель вдруг сказал: как божественно все складывается — вон идут Гердеры с обоими детьми! И мы пошли им навстречу, и под открытым небом я припал наконец к его устам и груди, и радость перехватила мне горло, я едва мог говорить, а только плакал, а Гердер не хотел выпускать меня из объятий… С Гердером я теперь так же знаком, как с тобой… Мне не хватает беззастенчивости, чтобы рассказать тебе все. Он хвалит почти все мои произведения, даже „Гренландские процессы“… Спрашивал, что послужило поводом для большинства мест в моих книгах, засыпал похвалами; разговор о твоем Пауле длился, хотя и с перерывами, часов пять, весь вечер. Все говорят, что. я получу бешеные деньги… Меня теперь читают больше всех, в Лейпциге все книготорговцы берут меня на комиссию. Виланд прочитал меня трижды… Гердер рассказал, что старый Глейм читал напролет весь день и всю ночь… О собственных произведениях Гердер говорил с таким пренебрежением, что сердце разрывается и духу не хватает хвалить их… Самое лучшее он вычеркивает, сказал он, потому что не считает себя вправе писать свободно, ибо думает о христианской религии то же, что и мы с тобой. Вечером мы все сидели у Остгейм (Шарлотта фон Кальб — урожд. Остгейм) и пили два сорта вина и ниггес (слабый бишоф). Они все ревностнейшие республиканцы. Представь себе, целый вечер до полуночи я наслаждался — вином, серьезными разговорами, насмешками, шутками и причудами; я написал столько же сатир на князей, как у Герольда (в Гофе), короче — я был так же весел, как у вас… Клянусь небом! Теперь у меня есть мужество… В Веймаре я за несколько дней прожил двадцать лет — мое знание людей выросло сразу, как гриб, в человеческий рост. Я расскажу тебе о чудесах из чудес, о непостижимых, неслыханных вещах (не неприятных), но только тебе одному… Я совершенно счастлив, Отто, совершенно… Я могу здесь, если захочу, обедать во всех домах. Я еще ни к одному человеку не пришел без приглашения… Живу почти одним только вином и английским пивом… Здесь все девушки хороши… Ах, я уже теперь тоскую по моей теперешней жизни».

В гостинице он прожил недолго. Брат его лейпцигского почитателя Фридрих фон Эртель пригласил его в свой дом. Так роскошно, как там, он никогда еще не жил. Две комнаты, «обставленные лучше, чем в журнале мод», предоставлены ему, — ему, кто в Гофе все еще ютится в одной комнатушке с матерью и братом. Он наслаждается непривычным комфортом; в каждой комнате лампа, у кровати стул и лежат наготове конверты — «сто штук по десять грошей».

Он живет словно во хмелю (и часто в самом деле хмелен), спешит из дома в дом, от стола к столу. Каждый хочет хоть раз принять его у себя. В течение трех недель он сенсация веймарского высшего общества. В Веймаре превозносят его остроумие, ум, веселость, но прежде всего его непривычные при дворе свойства: простоту, наивность. «Мягок, как дитя», — говорит о нем госпожа Гердер, а Анна Амалия описывает его Виланду, находящемуся в Швейцарии, следующим образом: «Если бы Вы случайно встретили его, не зная, в высшем обществе, Вы приняли бы его за большого художника, как Гайдн и Моцарт, или за большого мастера изобразительного искусства, — таков его взор и все его существо. Когда узнаешь его поближе, видишь, что это очень простой человек, он говорит с большой живостью, теплотой и искренностью. Любовь и правда — вот что движет им. Он невинен, как ребенок, и очень робок. Когда он спорит об определенных вещах, видно, что дело для него не в словах или защите собственного мнения, а только в правде. Он очень приятный собеседник: у него неистощимое остроумие, которое мне кажется всегда очень метким и более приятным, чем в его сочинениях. Среди всех наших гениев разного рода он вызвал большую сенсацию, и с ним обошлись по справедливости, а это много значит».

Конечно, он не такой уж ребенок, как кажется. Так, например, он хорошо знает, какое впечатление производит его невинность, и, кроме того, он с каждым днем учится, утрачивает иллюзии, проникает в истинное положение дел священного города.

«Но в моей гейдельбергской чаше наслаждений капля горечи, — говорится в конце первого письма к Отто, — то, что Жан-Поль выигрывает, человечество в его глазах теряет: ах, мои идеалы великих людей!» А спустя шесть дней он сравнивает Веймар с земным шаром, который лишь далекому наблюдателю кажется блестящей луной, для человека же, вступившего на него ногой, он лишается нимба. Прежде всего потому, что божественное триединство — Виланд, Гердер, Гёте — отнюдь не едино. «Короче, я перестал быть глупым».

21

КИТАЕЦ В РИМЕ

Великий период немецкой литературы и философии — это и великий период полемики. Противоречия ускоряют развитие. Спорят не только со старым порядком и его идеологией, но и друг с другом. Даже в одном человеке сталкиваются противоположности. Объединяющая связь — вера в движение человечества к гуманизму — видна только на расстоянии, для современников же она распадается на множество разноцветных и многократно переплетающихся нитей. Споры о философии и теории искусства порождают дружбу и вражду, союзы и раздоры, причины которых особенно трудно постичь, когда они лежат в сфере политики. Художникам, которые зависят от меценатствующих князей, приходится быть в этих вопросах крайне осторожными. Тщеславие и обидчивость еще больше мешают разобраться в истинном положении вещей.

Жан-Поль всю свою жизнь высоко ценил и почитал Гёте. Он послал ему «Незримую ложу» и «Геспера», но не удостоился ответа. Когда он, извещая Шарлотту фон Кальб о своем предстоящем посещении Веймара, написал о триединстве Гёте, Гердера и Виланда, он и не подозревал, до какой степени оказался наивен. Он даже не понял намека Шарлотты на господство холода и пустоты формы, нацеленного в Гёте. Лишь в Веймаре ему открылось, какая пропасть отделяет Гёте и Шиллера от Гердера. И поскольку он сердечнее всего расположен к Гердеру, а Шарлотта фон Кальб тоже принадлежит к партии Гердера, он тотчас же примыкает к ней.

Он высоко чтит Гердера. Позже в «Письме о философии» и в «Приготовительной школе эстетики» он сложит гимн в его честь, а его «Идеи к философии истории человечества» — последнее, что он читал на смертном одре. С восемнадцати лет он читал Гердера с возрастающей пользой. «Его произведения были для меня прохладными родниками в пустыне Гофа», — пишет он Кальб. Гердеровская идея счастья, конечно, оказала влияние на «Вуца». Письменная похвала супругов Гердер ободрила его. Гердер был одним из немногих, кто знал и ценил его ранние сатиры. С Гердером его политически объединял демократизм, морально — строгое понимание добродетели. Но это же отделяло его от Гёте, который, вступив в классицистский период своего творчества, отошел от своего прежнего вдохновителя.

Раздор между Гердером и обоими классиками стал явным еще до посещения Жан-Полем Веймара. Его причиной был выход Гердера из состава сотрудников журнала «Оры». Шиллер, издатель журнала, отклонил одну статью Гердера, обосновав это тем, что в ней утверждается, будто поэзия должна вырастать из жизни, из времени, из реального, между тем как поэт должен быть верен идеалам Древней Греции, поскольку «действительность только запачкает» его. После этого Гердер ушел из редакции. Он отвергал гётевский и шиллеровский окрашенный античностью культ формы и ратовал за искусство, подчиняющееся гуманным, нравственным целям. Он справедливо видел в Жан-Поле союзника, и когда превозносил его как новую величину в литературе, то делал это не без намерения противопоставить его Гёте и Шиллеру. «Ваши сочинения, — пишет Каролина Гердер Жан-Полю, — необходимо именно сейчас распространять как можно шире. Господство наглости и высокомерия возносится и распространяется беспредельно. Антихрист явился теперь в наикрасивейшей форме, в шиллеровском „Альманахе Муз“».