Изменить стиль страницы

Этой исторической тупостью правителей отчасти объясняется то, что усиленная цензура и феодальная контрпропаганда начали действовать с опозданием. Потребовались годы, чтобы понять, что произошло на европейской земле. Потом, правда, были приняты очень жесткие меры: буржуазные идеи стали и в Германии опасностью.

17

РЕВОЛЮЦИЯ И НОЧНОЙ КОЛПАК

Когда в 1789 году во Франции начинается революция, Рихтер находится в глубочайшем кризисе; когда она через пять лет заканчивается свержением якобинцев, он, правда, все еще сидит в своем крохотном государстве (оно тем временем стало прусским), в убогой комнатенке матери, зарабатывает гроши уроками для детей, дальше столичного города Байройт (помимо студенческих лет в Лейпциге) так еще нигде и не был, однако основа писательской славы, известности и благосостояния уже заложена. Опубликованы повесть и роман, готов второй роман, который привлечет к себе внимание; у него уже есть доказательства, что он не ошибся, высоко оценивая свой талант.

Ему тридцать один год, он все еще в нищете, в низах, к которым принадлежит по рождению, но он уже изготовился к прыжку. Он не станет с трудом подниматься со ступеньки на ступеньку, он вознесется — к вершинам литературного мира и к верхушке общества. Аристократия, в чьем праве на существование он сомневается, примет его с распростертыми объятиями, дворы, которые он высмеивает, засыплют его приглашениями, и сами князья, чьи престолы он намеревается сровнять с землей, станут благоволить к нему. Он всюду будет пожинать успехи и наслаждаться ими. Но блеск всесильных не ослепит его, и он останется тем, кем был, — бедняком из Фихтельгебирге, который верит в бессмертие и в бюргерскую добродетель, самоучкой, который следит, чтобы свет Просвещения не погас и во времена шовинизма и Реставрации, свободным писателем, который оберегает свою независимость, адвокатом бедных, который ради их блага хотел бы изменить общество.

Как всякая бурная жизнь, полна противоречий и его жизнь; полно противоречий и его творчество: в них его величие, его границы, его красота и его очарование. Всякое истолкование этого творчества строится на двойной основе, поэтому она быстро рушится. Лишь тот, кто мало знает или намеренно многого не замечает, может уверенно говорить о нем. Чем больше вчитываешься, чем внимательнее вникаешь в него, чем больше его постигаешь, в тем большую растерянность ввергает тебя это многообразие. Сотканную биографами красную нить не протянешь сквозь жизнь такого гения, как он, в глянцевую бумагу почитания не завернешь. Если биография не удовлетворяется возведением памятника, она не должна сглаживать противоречий.

Вот, например, отношение Жан-Поля к Французской революции. До свержения жирондистов он относится к ней положительно, затем отмалчивается, чтобы четырьмя годами позже отрицательно высказаться о якобинском терроре. От революции в целом он открыто никогда не отрекался.

Уже в ранних сатирах явственно звучит надежда на смену власти. И когда во Франции начинается эта смена, Рихтер приветствует ее как великое событие века. В сентябре 1789 года он в одной из статей называет это событие освобождением французов из «вавилонского пленения» и в оживленной переписке с другом Кристианом Отто пишет о принятии революции как о само собой разумеющемся деле. Они обсуждают лишь, может ли она распространиться на другие европейские страны. Тут Жан-Поль более скептичен, то есть более реалистичен, чем Отто. Для того чтобы в Германии дело зашло так далеко, как во Франции, считает он в 1793 году, «надо впустить куда больше света в наши черепа и обжечь наши сердца серной кислотой». Восторженному другу цель казалась очень близкой, однако «в эти дни замораживающих мелочей, когда от нашего знамени свободы осталось лишь древко, согреваешься мыслью о грядущем мае рода человеческого».

Итак, надо не покоряться судьбе, а взвешивать факты, надеяться на перемены, работать на них, работать пером. В таком духе он в этот период революции создает два романа, рисующие годы, когда они возникли. Это революционные годы — но в Германии, родившей не революцию, а только надежду на нее, эта надежда воплощена в романе в идеальных персонажах, готовых готовить революцию.

В первой работе, во фрагменте «Незримая ложа», высказываются окрашенные якобинством соображения о будущих временах, когда «не только не будут, как сейчас, терпеть нищих, но и богачей». И когда Фламин из «Геспера» решает перед казнью обратиться к народу с речью, она звучит как предвосхищение Бюхнера: «Я хочу бросить народу огонь, чтобы испепелить трон. Я провозглашаю:…вы можете поймать и запереть в одну клетку всех пиявок, волков, и змей, и ястребов — вы можете завоевать свободную жизнь или славную смерть. Неужели эти тысячи широко раскрытых глаз все поражены слепотой, все руки парализованы и никто не хочет увидеть и отшвырнуть длинную пиявку, которая ползает по всем вам и у которой отрезан хвост, чтобы двору и коллегиям сподручнее было сосать кровь? Слушайте же, я сам видел, как с вас сдирают шкуру — придворные господа одеты в ваши шкуры. Поглядите на город: что принадлежит вам — дворцы или собачьи конуры? Обширные сады, в которых они разгуливают в свое удовольствие, или каменистые поля, на которых вы до изнеможения гнете спину? Да, вы работаете, но вы ничем не владеете, вы ничто, и вы останетесь ничем — в отличие вот от этого мертвого бездельника-камергера».

Это написано в 1793–1794 годах; и когда несколькими годами позже появляется главное произведение Жан-Поля — «Титан», становится ясно, что он разделяет энтузиазм этих лет: Альбано, главный положительный персонаж, понял на вершине развития, что дело не только в благородных чувствах и помыслах, но и в действиях, и принял решение бороться в рядах французской революционной армии за свободу и «погибнуть прежде, чем погибнет она». Ибо «галльское упоение… поистине не случайно, это энтузиазм, порожденный человечеством и вместе с тем временем… По красному морю войны и крови человечество бредет к земле обетованной».

Но Фламин не произносит своей революционной речи, и Альбано не вступает в революционные войска. Это ведь Германия. Революционным героям противостоит немецкая действительность. В ее условиях более реалистично требовать перемен путем реформ (к чему в конечном счете и сводятся «Геспер» и «Титан»). И когда Наполеон провозглашает себя императором, Жан-Поль 19 июня 1804 года пишет следующие слова: «Гёте был дальновиднее, чем весь мир, ибо начало революции он презирал уже так, как мы презираем ее конец».

Правда, повод для такого приговора смягчает сам приговор, ибо в нем звучат не угрызения совести того, кто мечтал о свободе, а стал реакционером, но гнев республиканца, вызванный восстановлением во Франции монархии; и все-таки это — отступление (пусть и не такое решительное, как может показаться, когда читаешь эти слова мгновенного разочарования). И отступление это было подготовлено.

Уже в 1799 году, во время работы над статьей памяти Шарлотты Корде, убийцы Марата, которая кажется ему воплощением свободы (жирондистов) по сравнению с кровавым господством (якобинцев), он говорит в связи с Якоби, как «отвратительно раскрывать книги о днях и ночах революции, неразборчивые из-за пятен крови»; с годами он ничего больше не хотел слышать о революции. А еще раньше, в юношески пылком «Геспере», мысль о революции больше предмет спора, чем пропаганды, и Виктор, из двух друзей более сильный, потому что более разумный, беседуя в революционном клубе, все время говорит: пытаться устранить угнетение и войну угнетением и войной — морально сомнительный способ. «Вы указываете народам два пути, — возражает он одному из радикальных революционеров, — один — более медленный, зато более правильный, и второй, который ни то и ни другое. Бессмысленно воздействовать на часовой механизм эпохи, который приводят в движение тысячи колесиков, — так его только собьешь с хода, а не ускоришь, а то и поломаешь зубцы; ты повисни на часовой гире, той, что движет все колеса; это значит: будь мудр и добродетелен, обрети величие и сохрани чистоту, и возводи Град Господен, не замешивая известь на крови и не укладывая черепа в его основание».