Покуда покойник лежал в доме, домашние ходили на цыпочках, заглядывали в столовую (там, на обеденном столе, был поставлен гроб), качали головами, шептались. Иудушка притворялся чуть живым, шаркал по коридору, заходил к «покойничку», умилялся, поправлял на гробе покров и шептался с становым приставом, который составлял описи и прикладывал печати. Петенька и Володенька суетились около гроба, ставили и зажигали свечки, подавали кадило и проч. Аннинька и Любинька плакали и сквозь слезы тоненькими голосами подпевали дьячкам на панихидах. Дворовые женщины, в черных коленкоровых платьях, утирали передниками раскрасневшиеся от слез носы.

Арина Петровна, тотчас же, как последовала смерть Павла Владимирыча, ушла в свою комнату и заперлась там. Ей было не до слез, потому что она сознавала, что сейчас же должна была на что-нибудь решиться. Оставаться в Дубровине она и не думала… «ни за что!» – следовательно, предстояло одно: ехать в Погорелку, имение сирот, то самое, которое некогда представляло «кусок», выброшенный ею непочтительной дочери Анне Владимировне. Принявши это решение, она почувствовала себя облегченною, как будто Иудушка вдруг и навсегда потерял всякую власть над нею. Спокойно пересчитала пятипроцентные билеты (капиталу оказалось: своего пятнадцать тысяч да столько же сиротского, ею накопленного) и спокойно же сообразила, сколько нужно истратить денег, чтоб привести погорелковский дом в порядок. Затем немедленно послала за погорелковским старостой, отдала нужные приказания насчет найма плотников и присылки в Дубровино подвод за ее и сиротскими пожитками, велела готовить тарантас (в Дубровине стоял ее собственный тарантас, и она имела доказательства, что он ее собственный) и начала укладываться. К Иудушке она не чувствовала ни ненависти, ни расположения: ей просто сделалось противно с ним дело иметь. Даже ела она неохотно и мало, потому что с нынешнего дня приходилось есть уже не Павлово, а Иудушкино. Несколько раз Порфирий Владимирыч заглядывал в ее комнату, чтоб покалякать с милым другом маменькой (он очень хорошо понимал ее приготовления к отъезду, но делал вид, что ничего не замечает), но Арина Петровна не допускала его.

– Ступай, мой друг, ступай! – говорила она, – мне некогда.

Через три дня у Арины Петровны все было уже готово к отъезду. Отстояли обедню, отпели и схоронили Павла Владимирыча. На похоронах все произошло точно так, как представляла себе Арина Петровна в то утро, как Иудушке приехать в Дубровино. Именно так крикнул Иудушка: «Прощай, брат!» – когда опускали гроб в могилу, именно так же обратился он вслед за тем к Улитушке и торопливо сказал:

– Кутью-то! кутью-то не позабудьте взять! да в столовой на чистенькую скатертцу поставьте… чай, и в доме братца помянуть придется!

К обеду, который, по обычаю, был подан сейчас, как пришли с похорон, были приглашены три священника (в том числе отец благочинный) и дьякон. Дьячкам была устроена особая трапеза в прихожей. Арина Петровна и сироты вышли в дорожном платье, но Иудушка и тут сделал вид, что не замечает. Подойдя к закуске, Порфирий Владимирыч попросил отца благочинного благословить яствие и питие, затем налил себе и духовным отцам по рюмке водки, умилился и произнес:

– Новопреставленному! вечная память! Ах, брат, брат, оставил ты нас! а кому бы, кажется, и пожить, как не тебе. Дурной ты, брат! нехороший!

Сказал, перекрестился и выпил. Потом опять перекрестился и проглотил кусочек икры, опять перекрестился – и балычка отведал.

– Кушайте, батюшка! – убеждал он отца благочинного, – все это запасы покойного братца! любил покойник покушать! И сам хорошо кушал, а еще больше других любил угостить! Ах, брат, брат! оставил ты нас! Нехороший ты, брат, недобрый!

Словом сказать, так зарапортовался, что даже позабыл об маменьке. Только тогда вспомнил, когда уж рыжичков зачерпнул и совсем было собрался ложку в рот отправить.

– Маменька! голубчик! – всполошился он, – а я-то, простофиля, уписываю – ах, грех какой! Маменька! закусочки! рыжичков-то, рыжичков! Дубровинские ведь рыжички-то знаменитые!

Но Арина Петровна только безмолвно кивнула головой в ответ и не двинулась. Казалось, она с любопытством к чему-то прислушивалась. Как будто какой-то свет пролился у ней перед глазами, и вся эта комедия, к повторению которой она с малолетства привыкла, в которой сама всегда участвовала, вдруг показалась ей совсем новою, невиданною.

Обед начался с родственных пререканий. Иудушка настаивал, чтобы маменька на хозяйское место села; Арина Петровна отказывалась.

– Нет, ты здесь хозяин – ты и садись, куда тебе хочется! – сухо проговорила она.

– Вы хозяйка! вы, маменька, везде хозяйка! и в Головлеве и в Дубровине – везде! – убеждал Иудушка.

– Нет уж! садись! Где мне хозяйкой Бог приведет быть, там я и сама сяду, где вздумается! а здесь ты хозяин – ты и садись!

– Так мы вот что сделаем! – умилился Иудушка, – мы хозяйский-то прибор незанятым оставим! Как будто брат здесь невидимо с нами сотрапезует… он хозяин, а мы гостями будем!

Так и сделали. Покуда разливали суп, Иудушка, выбрав приличный сюжет, начинает беседу с батюшками, преимущественно, впрочем, обращая речь к отцу благочинному.

– Вот многие нынче в бессмертие души не верят… а я верю! – говорит он.

– Уж это разве отчаянные какие-нибудь!.. – отвечает отец благочинный.

– Нет, и не отчаянные, а наука такая есть. Будто бы человек сам собою… Живет это, и вдруг – умер!

– Очень уж много этих наук нынче развелось – поубавить бы! Наукам верят, а в Бога не верят. Даже мужики – и те в ученые норовят.

– Да, батюшка, правда ваша. Хотят, хотят в ученые попасть. У меня вот нагловские: есть нечего, а намеднись приговор написали, училище открывать хотят… ученые!

– Против всего нынче науки пошли. Против дождя – наука, против вёдра – наука. Прежде бывало попросту: придут да молебен отслужат – и даст Бог. Вёдро нужно – вёдро Господь пошлет; дождя нужно – и дождя у Бога не занимать стать. Всего у Бога довольно. А с тех пор как по науке начали жить – словно вот отрезало: все пошло безо времени. Сеять нужно – засуха, косить нужно – дождик!

– Правда ваша, батюшка, святая ваша правда. Прежде, как Богу-то чаще молились, и земля лучше родила. Урожаи-то были не нынешние, сам-четверт да сам-пят, – сторицею давала земля. Вот маменька, чай, помнит? Помните, маменька? – обращается Иудушка к Арине Петровне с намерением и ее вовлечь в разговор.

– Не слыхала, чтоб в нашей стороне… Ты, может, об ханаанской земле читал – там, сказывают, действительно это бывало, – сухо отзывается Арина Петровна.

– Да, да, да, – говорит Иудушка, как бы не слыша замечания матери, – в Бога не верят, бессмертия души не признают… а жрать хотят!

– Именно, только бы жрать бы да пить бы! – вторит отец благочинный, засучивая рукава своей рясы, чтобы положить на тарелку кусок поминального пирога.

Все принимаются за суп; некоторое время только и слышится, как лязгают ложки об тарелки да фыркают попы, дуя на горячую жидкость.

– А вот католики, – продолжает Иудушка, переставая есть, – так те хотя бессмертия души и не отвергают, но, взамен того, говорят, будто бы душа не прямо в ад или в рай попадает, а на некоторое время… в среднее какое-то место поступает.

– И это опять неосновательно.

– Как бы вам сказать, батюшка… – задумывается Порфирий Владимирыч, – коли начать говорить с точки зрения…

– Нечего об пустяках и говорить. Святая церковь как поет? Поет: в месте злачнем, в месте прохладнем, иде же несть ни печали, ни воздыхания… Об каком же тут «среднем» месте еще разговаривать!

Иудушка, однако ж, не вполне соглашается и хочет кой-что возразить. Но Арина Петровна, которую начинает уж коробить от этих разговоров, останавливает его.

– Ну уж, ешь, ешь… Богослов! и суп, чай, давно простыл! – говорит она и, чтобы переменить разговор, обращается к отцу благочинному: – С рожью-то, батюшка, убрались?

– Убрался, сударыня; нынче рожь хороша, а вот яровые – не обещают! Овсы зерна не успели порядком налить, а уж мешаться начали. Ни зерна, ни соломы ожидать нельзя.