Тормод не понимал, что происходит, но ему нравилось. От мест прикосновений по телу бежали горячие ручейки. Они разогревали кровь, гнали стужу, сковывавшую нутро. И становилось жарко. Хотелось так же кусаться и царапаться, чтоб и вправду смешавшиеся лед и пламя смогли прорваться наружу, прекратили распирать грудь и давить на горло. Тормод обнял в ответ и впился пальцами в крепкую спину. Мускулы перекатывались под ладонями, чужие руки нагло оглаживали бока и бедра, внизу живота начинало сладко тянуть… Словно дурмана хлебнул — в голове туман, но хорошо.

          Эрленд отстраняется, Тормод раздраженно мычит, пытается поймать ускользающий жар, но Хаконсон уворачивается. Лукаво улыбается, пружинисто отпрыгивает, шустро сбрасывает одежду. Жадная луна скользит лучами по гибкому телу, лаская чуть загорелую кожу. Эрленд делает шаг назад, и мышцы мягко играют, гладко перетекая, подобно воде. Движения тягучие, плавные; поступь тихая, осторожная; и только дыхание резкое, отрывистое.

          Эрленд еще немного отступает и протягивает руку, зовя за собой. Тормод непроизвольно идет вперед, зачарованно следя, как, наткнувшись на ложе, Эрленд плавно опускается вниз. Как при этом напрягаются бедра, как изгибается спина. Смотрит сверху на бесстыжее лицо и сам, ничуть не смущаясь, обнажается. Сначала развязать тесемку на штанах, позволить им соскользнуть. Переступить с ноги на ногу, оттолкнуть ненужную тряпку во тьму. Простая грубая рубаха едва прикрывает чресла и зад. Эрленд приподнимает ногу и хватает пальцами край сорочки. Тянет вверх и на себя, отпускает, ведет ступней от самого паха до колена. Через дюжину частых ударов сердец, лежак жалобно всхлипывает под весом второго викинга — Тормод валится на живот, и темно-рыжие локоны забавно распушаются. Хаконсон смеется, лохматит вихрастую макушку еще сильнее. Второй рукой тянет рубашку. Задрав ее до подмышек, кладет ладонь на влажную грудь и удивленно вскрикивает. Резко садится. Грубо схватив Тормода за плечи, разворачивает его лицом к неровному свету факела — в комнате раздается тихий болезненный стон. Вся игривость мигом улетучивается. Страшные, корявые и какие-то неестественные даже для викинга шрамы уродливой корой больного дерева покрывают кожу от ключиц до выступающих косточек таза. С неверием и трепетом Эрленд, почти не касаясь, ведет кончиками пальцев по груди раба. Это… это уже не наказание. Это — пытка. К изуродованным рукам Эрленд уже почти привык, но еще и это…

          — Тоже? — Тормод не уточняет — так все ясно. Кивает. Болезненная, щемящая нежность затопляет Эрленда, с головой накрывает. Такого никогда еще не было. Чтобы за другого внутри ныло, чтобы острый ком холодной боли раздирал от ярости и бессилия что-либо изменить. Больно, как же больно!

          Не отрывая взгляда от следов пытки, Эрленд притягивает руку Тормода к лицу и обхватывает кривой палец губами. Легко посасывает, будто хочет все страдания вытянуть. Лижет другой палец, прижимает ладонь к щеке.

          Ложится на спину и тянет Тормода, ошарашенного бурей в глазах Хаконсона, на себя. Сжав плечи трэлла через рубаху, Эрленд сам разводит ноги и тихо шепчет:

           — Давай!

          Тормод непонимающе трясет головой и нервно оглядывается, словно надеется на подсказку. Как же странно-то! Чудны́е дела творятся: сын конунга его в свою постель привел, да еще и… хоть и не ясно ничего, но вот чувствуется — не так что-то. А Эрленд опускает руку и мягко направляет, подталкивает. Ему-то что? Не впервой. А Тормод и так словно мешком с песком, что работорговцы используют, оглушенный.

          В следующий миг глаза Тормода еще боле расширяются в изумлении, а потом все мысли испаряются. Остается лишь глупая, невесть откуда взявшаяся нежность Эрленда и чистое, замешанное на непонятном доверии и привязанности, удовольствие Тормода.

<center>***</center>

          Ингигерд крепко сжимала пальчики на порядком запылившейся котомке с остатками еды и деньгами. Обступавшая со всех сторон толпа пугала — Ингигерд сроду столько людей не видывала. Народ, толкущийся на рыночной площади, напоминал ей мелких рыбешек, скинутых в кадушку: вертятся, мельтешат, бессмысленно раскрывают рты в пустом галдеже и непрерывно трутся друг об друга. В их деревне как было? Рядом идти — иди, а вот ближе положенного не подходи. Ингигерд как с Лодином гулять начала, так и стали на них косо поглядывать, болтали, что спортит Лодин девку да не женится — кому она сирота нужна-то? Только Ингигерд знала — глупость то. Не нужна она ему была, как и прочие деревенские. На одну Ингеборгу глядел он, а с такой красой тяжело тягаться. Жалела его даже Ингигерд: так ж ведь один век коротать и будет, лелея прошлое, плача о несбывшемся. Или возьмет в жонку дуреху какую — и сам несчастен сделается и ее мучить станет.

          Дернувшись, когда грузный мужик едва не сбил ее с ног, Ингигерд толкнула толстую бабу, что тащила за руку чумазого мальчишку.

          — Гляди, куда шагаешь, бешеная, — заголосила баба, — ишь какая! Коль молодка, так людей зашибать можно! — Ингигерд удивленно распахнула глаза: ей казалось, в такой толпе люди все время сталкиваются и толкают друг друга — иначе и быть не может. Чем Ингигерд виновата? — Тоже, небось, красавицей себя мнишь великой? Знаем таких, — не унималась баба, — недавно вот одну забили такую, гадину. Ноги раздвигала, задом вихляла да красотой и молодостью хвалилася… а ничего, как псина подохла, ничего красивого не осталось!

          От этих слов по телу Ингигерд прошла холодная дрожь. Она уже хотела было убежать, но тут баба начала описывать несчастную блудницу:

          — Волосы-то рыжие, что огонь, прибраны были… а мы их порастрепали, повыдергали! Личико попортили — негоже так разбазариваться… Она сначала глазюками своими зеленючими зыркала, а потом прикрыла, взгляд свой бесстыжий спрятала. Любовничков звала: Эрленд, — тонко простонала старуха, — Тормод… Тьфу, срам какой!

          Баба сплюнула на землю — как только ни на кого не попала — а Ингигерд метнулась прочь. Вот и много в Норвегии рыжих да зеленоглазых красоток. И Тормодов много, а все чует сердце — не чужую девку камнями забили.

<center>***</center>

          Старик не любил ветер. Ветер означал холод и тучи брызг, срывающихся с гребней злых волн. Старик не любил тучи — они скрывали веселое яркое солнце. А еще в непогоду птицы, что обычно так развлекали хмурого Старика, прятались в своих гнездах на вершинах скал, и ему становилось грустно.

          Старик рассеянно взирал на бурное море, ожидая, покуда уляжется ветер и очистится небо. Не сразу, но его взгляд привлекли мелкие щепочки, качающиеся на волнах, — корабли. Четыре хрупкие деревяшки, скачущие на беспокойной поверхности. Обычно Старик не глядел на корабли — чего в них интересного? — но сегодня с подзабытым азартом гадал: выплывут аль разобьются.

          Резкий порыв погнал суденышки к Старику, и тот уже представил, как щекотно расколются они о его крепкое тело, но рулевые, с силой обреченных цепляясь за жизнь, сумели увернуться, обходя огромную глыбу, незнамо каким великаном поставленную средь моря близ берегов острова Хой*: лишь один драккар проехался боком о шершавый камень, да и то лишь весла пообломались да пару досок снесло — можно дальше плыть.

          Старик безразлично взглянул на добравшихся-таки до суши людей и снова отвернулся к морю, позабыв об измученных моряках. Далеко на горизонте засияла яркая полоса света — сквозь тучи пробивалось солнце. А значит, гроза отступала.

<center>***</center>

          Чудом избежав столкновения с громадной, похожей на гигантскую толстую доску, скалой, корабли Трюггвасона пристали-таки к берегу. Утерев со лба смесь пота и морской воды, Олаф спрыгнул на мелкие камушки пляжа и вгляделся в мутную, укрытую дождем даль. Вернувшись взглядом к драккару, Олаф убедился, что его люди не нуждаются в указаниях, и, поплотнее укутавшись в насквозь мокрый плащ, уселся прямо на землю.