— Шлюха!

          — Развратни!..

          — Глаза бесстыжие!

          — Шлюха!

          — Глянь, как выряди!..

          — Дрянь!

          Выкрики накладывались один на другой…

          — Тварь продажн…

           …сливались в жуткий гул…

          — Как только земля но…

          …окружали Ингеборгу, давили на нее…

          — Шлюха поганая!

          В голове зашумело, горло перехватило, стало трудно дышать, и Ингеборга осела на землю. В темноте тепло и уютно. И, главное, совсем-совсем никого нет. И ничуть не страшно.

          В себя Ингеборгу привело ведро ледяной воды, выплеснутое на нее каким-то добряком. Легкое открытое платье, и так не предназначенное для прохладной весны, моментально промокло, и Ингеборгу начало бить крупной дрожью. Пухлые губы посинели, подбородок некрасиво сморщился и затрясся. Не чувствуя ничего кроме холода, Ингеборга позволила вздернуть себя на ноги, а затем отстраненно смотрела, как ее руки привязывают к жидкому хвосту пегой кобылки. Звук рвущейся ткани вызвал, скорее, удивление, чем ужас, а холодный ветер, загулявший по обнажившейся спине, заставил зябко повести лопатками.

          Кобылу хлопнули по крупу, и, укоризненно заржав, животное угрюмо побрело вперед. Ингеборгу дернуло, и она, неверяще глядя на свои запястья, последовала за лошадью. Сначала ситуация казалась просто глупой и дикой: она, в мокром и грязном платье, разорванном на спине, с растрепанной косой и слипшейся от воды челкой, которая нездорово холодила лоб, с красными опухшими глазами, искусанными дрожащими губами, все еще горящей от удара щекой, бредет, привязанная к хвосту жалкой лошаденки. Это совершенно не поддавалось осознанию. Так… так просто не может быть. С кем угодно подобное может произойти, но не с ней, не с Ингеборгой.

          Первый удар стал неожиданностью. Ингеборга даже не закричала. Только оглянулась, осуждающе глядя на совершившего столь недостойный поступок. Только вот даже понять, кто же именно сделал это, не получилось — толпа расступалась перед кобылой и сразу же смыкалась за ней. Следующий удар вызвал возмущенный возглас. Еще удар — попытка вырваться, кобыла, которой не нравится, что ее дергают за хвост, взбрыкивает, Ингеборга чудом избегает удара копытом в грудь. Кто-то заливисто хохочет, остальные подхватывают, а Ингеборге становится жутко обидно — зачем они над ней смеются? Как можно потешаться над чужой болью?

          Ингеборгу таки выводят со двора, и она оказывается на улице — самой широкой в городе, той, что соединяет жилище конунга и центральную площадь. Люди больше не обступают Ингеборгу вплотную, теперь они жмутся к домам, оставляя приговоренную с безразлично бредущей лошадью в центре. Но почему-то так — еще страшнее.

          Первый камень — почти не больно, как тяжелой ладонью по ягодице огрели. Да и второй тоже, хоть и пришелся на голую спину. Просто Ингеборга уже так замерзла, что тело будто омертвело. А вот попадание в локоть оказалось куда хуже — в руку словно раскаленные штыри вместо костей вставили. Камни сыплются градом, и Ингеборга начинает кричать. Загнанно, глухо, захлебываясь воздухом:

          — Хватит, не надо, я… я… я же ничего не сделала… Остановитесь, не надо! — хочется закрыть голову и шею руками, но не получается. Ингеборга склоняется, почти утыкаясь лицом в зад кобылы. — Боги всемогущие, спасите! За что?! Фрейя-покровительница, что совершила я? Не надо. Прошу вас, не надо! — сил больше нет. — Эрленд! — громко, звонко, на грани срыва. — Эрленд, спаси меня!

          А народу смешно — шлюшка зовет одного из своих мужиков. Такая потешная, кому она вообще нужна? Крупный камень, один из тех, что так любовно собирали люди, перед тем, как прийти на казнь, врезается в колено, и девушка заваливается, лошаденка дергается, и, окончательно потеряв равновесие, избитая Ингеборга падает. Кобылка равнодушно продолжает идти, Ингеборга силится встать, но не выходит. Она волочится по земле, до кости стирая колени.

          — Эрленд, пожалуйста, Эрленд, забери… Эрленд!

          Мощный удар по ребрам, хруст ломающихся костей, боль, лишающая разума. Еще пара таких же попаданий, и Ингеборга перестает даже пытаться встать — она обвисла на руках, склонив голову и прикрыв глаза. Время от времени лошадь задевает ее подкованной ногой, и тогда невнятное бормотание сменяется тихими охами. Лохматая рыжая макушка мотается в такт шагам кобылы, босые пятки подлетают вверх на рытвинах и кочках.

          — Почему? Я… я была хорошей… Зачем? Нет… это сон… Так тяжело дышать… Проклятье Локи, я, наверно, сейчас такая страшная… как же я покажусь Эрленду на глаза? Ну, как? Больно… рук не чувствую… Тора — гадина… Ой! Коленка… Эрленд, я люблю тебя… Холодно… вот бы мне сейчас одеяло… Эрленд…

          Так Ингеборга «въехала» на городскую площадь. Жалкую, дрожащую распутницу отвязали и попытались поднять, но сама она на ногах больше не стояла. От платья остались одни ошметки непонятного цвета, едва прикрывающие грудь и бедра. Полуоторванный подол спутался у щиколоток. Голые коленки покрыты толстым слоем кровавой грязи. Обнаженные спина и руки испещрены красно-лиловыми синяками и черными точечками подсохшей крови. Взгляд рассеянный, мутный. Губы запекшиеся, искусанные, непрерывно движутся в несвязном бреду. Волосы уже не горят огненным ореолом вокруг головы, а торчат во все стороны тусклыми слипшимися прядями.

          Ингеборгу толкают в центр неровного круга из довольно улыбающихся людей. Бессердечные глупцы, они не чувствуют ни жалости, ни скорби по пропащей девчонке. Хотя… вероятно, есть такие, кому подобная дикость не по душе, да только они и не придут глазеть. Но и не попытаются спасти.

          Удар о землю на мгновение проясняет разум. Последний всполох чистого сознания рождает слезы на бледном худом лице. И, задыхаясь от холода и боли, Ингеборга шепчет:

          — Тормод…

          — Еще любовничка вспомнила, — гогочет кто-то в толпе. Но Ингеборге все равно. Уже — все равно. Телу холодно, а внутри тепло, от стоящей перед глазами улыбки брата.

          — Прости. Люблю тебя. Очень.

          Тонкое тело еще долго бьют и ломают. Похоже ли на человека то, что остается? Не слишком. Просто грязная куча мяса и обломков костей. Люди жестоки. Конечно, лишь до тех пор, покуда зверства не коснутся их самих. Да только… никто не думает об этом наперед.

<center>***</center>

          — Нет! Пустите! Куда вы меня тащите? — крик сестры рвал душу на части. Ярость застлала глаза. Плевать на все: на договоренности, на месть, на поруганное имя рода и холодное равнодушие, с коим смотрела на него Ингеборга последние годы. Плевать на то, что поздно оно уже, спасать-то. Смотреть и ничего не делать — попросту невозможно. Проклятый палач ударяет Ингеборгу, и всякая осторожность улетучивается — с тихим рыком Тормод кидается вперед, но его останавливают: одна сильная рука обхватывает за талию, предплечье второй давит на горло.

          — С ума сошел? — злой шепот на ухо.

          — Пусти, — хрипит Тормод.

          — Идем, — руки тянут, Тормод борется, шею сдавливают сильнее и сильнее, воздуха начинает не хватать, — давай же, шевелись. Нечего тебе на это смотреть. Ты ничем ей не поможешь… идем же…

          Брыкающегося и сопротивляющегося Тормода тащат по темным коридорам. Когда он начинает бороться сильнее, его ноги с тяжкими вздохами отрывают от пола, а порой несильно пинают.

          Дверь в свои покои Эрленд открывает, наталкивая на нее Тормода, после чего с силой ударяет его в грудь, так чтоб отцовский раб повалился на лежанку, и, устало выдохнув, запирает комнату на засов.

          Упав, Тормод вжался лицом в колючую шерсть одеяла и протяжно завыл. Хотелось… хотелось, чтоб его разбудили и сказали, что все это — смерть отца, похищение Ингеборги, рабство, страшная сцена готовящейся казни — просто кошмар, морок. Проснуться в родном домишке на краю деревни, увидеть на столе резак и незаконченную фигурку, хмурого Эрика, точащего секиру, и смеющуюся Ингеборгу.