Изменить стиль страницы

Тридентский собор одобрил музыку Палестрины. На музыкальном конкурсе в Риме, вероятно, отклонят симфонию Зигфрида, и это тревожило и удручало его уже на репетициях, он еще по пути в Рим предчувствовал, что его отклонят, хотя теперь и уверял себя, будто ему все равно.

Вокруг Пантеона тянется ров, некогда здесь была улица, она вела от церкви всех святых к термам Агриппы, но Римская империя рухнула, обломки засыпали ров, потом археологи раскопали его, и теперь оттуда торчат остовы стен, обветшалых, поросших мхом, и на развалинах восседают кошки. Кошек в Риме видимо-невидимо, они - древнейший род этого города и высокомерны не меньше, чем Орсини и Колонна, они воистину последние настоящие римляне, правда уже времен упадка. У них имена, достойные цезарей: Отелло, Калигула, Нерон, Тиберий… Вокруг кошек собираются дети, подзывают их и дразнят, тараторят и захлебываются, как стремительно бьющий ключ, и голоса их кажутся иностранцам прелестными.

Дети лежат вниз животом на каменной ограде рва. У них сопливые мордочки, но школьные банты придают им сходство с детьми на картинах Ренуара. Школьные фартуки задрались, короткие трусы открывают ноги, от света солнца и слоя пыли кажется, что это бронзовые ноги статуй. Вот она, итальянская красота! Вдруг поднимается хохот. Они высмеивают старуху.

Сострадание всегда предстает в образе беспомощности. Старуха бредет с трудом, опираясь на палку, она принесла кошкам поесть. Жратва завернута в противный мокрый обрывок газеты. Это рыбьи головы. На измазанном рыбьей кровью фото американский государственный секретарь и русский министр иностранных дел пожимают друг другу руки. Оба, видимо, близоруки. Стекла очков поблескивают. Поджатые губы симулируют улыбку. Кошки ворчат и фыркают друг на друга. Старуха бросает сверток наземь. Головы обитателей моря, отрезанные от трупов, продавленные глаза, побелевшие жабры, опаловая чешуя - все это сыплется на бьющих хвостами, мяукающих кошек. Резко, воняет падалью, испражнениями, приторной старческой гнилью, гноем, и все эти запахи, поднимаясь в воздух, смешиваются с уличными испарениями бензина и приятным ароматом свежего кофе, который доносится из бара «Эспрессо» на углу площади Ротонды. Кошки дерутся из-за отбросов. Ведь это борьба за жизнь. Злосчастные твари, зачем они так расплодились! Кошек здесь сотни, и все они голодают, они кровожадны, похотливы, они котятся, они больны, они гибнут и пали так низко, как только можно пасть, будучи кошкой. Крупный кот с мощным затылком и короткой шерстью желто-серого цвета злобно властвует над более слабыми. Он бьет лапами. Распоряжается.

Грабит. На морде у него шрамы, оставленные борьбой за власть. Ухо прокушено - эту битву он проиграл. Шерсть изъедена паршой. Дети нежно называют кота Бенито.

Я сидел за алюминиевым столом на хрупком алюминиевом стуле и чувствовал себя таким легким, точно вот сейчас меня ветер унесет; и я был счастлив - по крайней мере убеждал себя, что это так, ведь я в Риме, в Риме, в Риме, я сижу перед баром «Эспрессо», на углу площади Ротонды, и передо мной рюмка водки. Водка тоже какая-то летучая, легкая, с металлическим привкусом, словно ее варили из алюминия, - это граппа. Я пью ее, так как прочел у Хемингуэя, что в Италии пьют граппу. Мне хочется быть веселым, но я не весел. Мне тяжело. Может быть, из-за убогих кошек? Мы не любим видеть нищету, а тут ведь пфеннигами не откупишься. В этих случаях я обычно не знаю, как быть. Я отвожу глаза. Так делают многие, но меня это мучит. Хемингуэй, видно, ничего не понимает в водках! У граппы какой-то синтетический тухлый вкус. Как у водки с немецкого черного рынка во времена инфляции. Однажды я выменял за десять бутылок такой водки картину Ленбаха. Это был этюд к портрету Бисмарка, его приобрел фальшивый кубинец в американском мундире. Водку перегнали из технического спирта для ракет «Фау-2», которые должны были разрушить Лондон; выпьешь эту водку и так и взовьешься, но это не страшно, ведь и Ленбах оказался фальшивым. Теперь у нас в Германии «экономическое чудо» и хорошая водка. Итальянцы тоже пьют хорошую водку, правда экономического чуда у них как будто нет.

Я рассматривал лежавшую передо мной площадь. Здесь явно совершался обман государства. Молодая женщина торговала американскими сигаретами, держа их в подоле грязного фартука. И мне опять вспомнились кошки. Женщина была человеческой сестрой этих несчастных тварей, растерзанная, растрепанная, в язвах. И она была несчастной, опустившейся, и род ее тоже слишком размножился, а похоть и голод привели к упадку. И вот она надеялась разбогатеть, идя окольными путями. Она была готова молиться золотому тельцу, но едва ли бы он услышал ее. Мне вдруг пришло в голову, что эту женщину могут убить. Я представлял ее себе задушенной, а она уже видела себя предпринимательницей, хитрой и проницательной, настоящей синьорой, восседающей в респектабельном киоске. На площади Ротонды золотой телец снизошел до того, что слегка лизнул эту женщину. Тут ее, видимо, хорошо знают. Точно буек, стоит она в густом потоке уличного движения, и маленькие юркие «фиаты» устремляются ловко и отважно прямо на нее. Как верещат здесь клаксоны! У красавцев водителей волосы завиты, уложены волнами, напомажены, гладкие рожи смазаны кремом, надушены, ногти наманикюрены, они протягивают ей деньги в окно машины, принимают пачки сигарет - и вот маленький «фиат» уже несется дальше, по другим делам, чтобы другим веселым способом выхватить у государства принадлежащее государству. Вон идет девица из коммунистической федерации молодежи. Я узнал ее по ярко-красному галстуку на синей блузе. Что за гордое лицо! Я думал: почему ты такая надменная. Ты отрицаешь все, ты отрицаешь старуху, приносящую кошкам поесть, ты вообще отрицаешь сострадание. В подворотне притаился парень, засаленный с головы до ног. Он дружок уличной торговки, ее подопечный или опекун, а может быть, ее шеф, серьезный делец, озабоченный сбытом своего товара, во всяком случае, он тот черт, с которым судьба связала эту женщину веревочкой. Время от времени они как бы случайно встречаются на площади. Она отдает ему захватанные лиры, он сует ей новые, опрятно завернутые в целлофан пачки сигарет. Неподалеку в нарядном мундире, прямо как памятник самому себе, стоит карабинер, он с презрением и скукой поглядывает на Пантеон. А я подумал: ты и та девушка из федерации - вот выйдет из вас чудесная пара, тогда все кошки будут государственной собственностью, сердобольная старуха умрет в государственной богадельне, рыбьи головы станут всеобщим достоянием, и все будет ужасно упорядочено. Но пока еще существуют и беспорядок, и сенсации.

Газетчики выкрикивают охрипшими жадными голосами названия вечерних газет. Я всегда восхищаюсь ими: ведь они истинные рапсоды и панегиристы преступлений, несчастных случаев, скандалов и национальных волнений. Белая крепость в индокитайских джунглях готова была пасть. В те дни решался вопрос войны или мира, но мы этого не знали. Мы узнали об угрожавшей нам гибели лишь гораздо позднее, из газет, которые тогда еще не были сданы в набор. Кто мог, ел хорошо. Мы пили кофе, пили водку, мы работали, чтобы заработать деньги, а когда удавалось - спали вместе. Рим - удивительный город, он для мужчин. Я интересовался музыкой, и у меня создалось такое впечатление, что в Риме есть еще люди, которые интересуются новой музыкой.

Из многих стран съехались они на конкурс в древнюю столицу. Азия? Но Азия далеко. Целых десять летных часов до Азии, она жуткая, огромная, как «Волна» Хокусаи*. И эта волна приближалась. Она омыла берега Остии, где был найден труп молодой девушки. Бедная покойница прошла через Рим как призрак, и министры пугались ее бледного лика, но им удалось еще раз все уладить к лучшему для себя. Волна приблизилась к скале мыса Антиб. Bon soir, monsieur Aga Khan*. Осмелюсь ли я сказать, что это меня не касается?

У меня нет ни счета в банке, ни золота, ни драгоценных камней, ничем нельзя меня встревожить, я свободен, и мне не приходится волноваться ни из-за скаковых лошадей, ни из-за кинозвезд. Меня зовут Зигфрид Пфафрат.