Сколько я спал? Не знаю, но, когда я открыл глаза, была еще ночь, а норвежский экипаж исчез!.. Из страха, что судно потонет с минуты на минуту, они спустили на море шлюпки и бежали, не дав себе даже труда разбудить меня. Я не очень испугался, хотя положение мое было не блестящим. Как бы то ни было, но я и сам предпочел бы в такой страшный шторм находиться лучше на борту этой посудины, чем в ненадежных шлюпках.
Море все бушевало и успокаиваться не собиралось, но корабль, погруженный до самой линии палубы, все еще был на плаву. Мыши тысячами сгрудились вокруг меня и пока не предпринимали ничего агрессивного. Но вскоре голод должен был толкнуть их на это, и я не мог такой вероятности не учитывать.
Не теряя времени, я вооружился топором и меньше чем за час соорудил себе плотик. Закончив, я улегся на нем посреди легиона мышей, которые решили, видимо, не оставлять меня одного в беде, составив мне и дальше веселую компанию.
Настал день, но море не успокоилось; спустилась ночь, а оно разбушевалось еще больше, так что в некоторые моменты я не знал, плывет еще корабль или идет ко дну, настолько часто волны накрывали его.
В довершение всех несчастий, голод толкнул против меня моих товарищей по кораблекрушению. С горящими глазками они построились в ряды и набросились на мои ступни с яростью, которая не знала себе равных.
Я вскочил на ноги, поднял топор и принялся бешено колотить направо и налево, сзади и спереди, прыгая то на одну, то на другую ногу, чтобы как можно больше передавить этих проклятых. Но они прибывали, как морской прилив: батальоны следовали за батальонами, полки за полками — голодные, они поклялись обглодать меня до последней кости.
К счастью, волны, что поминутно обрушивались на бедное судно, смывали сотнями нападающих; но этого было, увы, недостаточно, и превосходство было на их стороне. Я чувствовал уже, как эти зверьки бегут по моим ногам, забираются под куртку, прыгают мне на плечи и кусают за уши!.. Я решил, что погиб!..
Но именно в этот момент Господь сжалился над папашей Катрамом, и гигантская волна, что обрушилась на нос корабля, смыла меня вместе с моим плотом. Я едва успел уцепиться за веревки, которыми он был связан, как оказался посреди моря.
Два дня я был между жизнью и смертью, но наконец ураган прекратился и море успокоилось. Где я был? Этого я не знал. Если какой-нибудь корабль не придет мне на помощь, я погибну — ведь у меня не было даже крошки хлеба. Мне всякий раз не по себе, как вспомню о том моменте.
— Но неужели вы не прихватили с собой даже куска солонины? — спросил марсовый.
— Или дюжину сухарей? — спросил другой.
— Ни того, ни другого. Но зато в одном своем кармане я нашел мышь с седыми усами и почти белой шерстью, настолько оно была стара, в другом — его симпатичного сына, с блестящими умными глазками; а в третьем миленькую серую мышку с двумя прелестными мышатами! Дедушка, отец, мать и дети — целая семья спасалась в глубине моих карманов.
Другой бы, наверное, схватил их за хвост и выбросил в море, но я нет. Я осторожно взял их за ушки и положил на мой плот. Кто знает, в тех обстоятельствах, в которых я оказался (желудок уже ворчал от голода), эта семейка могла еще мне пригодиться. Я ведь никогда не был особенно привередлив, а тем более в море, на своем утлом плоту.
Однако, что бы вы думали, через пару часов я уже проникся к ним такой нежностью, к этим моим товарищам по несчастью, что сто раз подумал бы еще, прежде чем отправить их к себе в желудок. Мне было приятно видеть, как они бегают по моему маленькому плоту, как смотрят на меня своими глазками-бусинками, как взбираются по моим ногам, попискивая от удовольствия. Даже старый дедушка, который поначалу был очень недоверчив по отношению ко мне, решился забраться в мои башмаки, чтобы погрызть подошву.
Но это была еще не вся семья. Пошарив старательнее в своих карманах, я нашел еще одного отпрыска — мышонка размером с орех, который спрятался в мою трубку. Я заметил его в тот момент, когда собрался закурить; еще немного — и бедный малыш бы изжарился.
И вот вокруг меня собрались: старый усатый Катрамыч, почтеннейшие господин и госпожа Катрам, молодые Катрамчик и Катраменок и микроскопический Катрамусик, по прозвищу Пипа[2]. И видели бы вы, как они сбегались, когда я звал их по имени!
К несчастью, положение мое все усложнялось. И на второй, и на третий день плот не двигался ни назад, ни вперед, земля не видно было на горизонте, и у меня не было ни крошки хлеба, а голод все возрастал. Я уже начал затягивать пояс потуже, но это, увы, не помогло. Глаза мои все чаще останавливались на этой милой семейке, а зубы лязгали, предвкушая их нежное мясцо. Они же, точно чувствуя нависшую над ними опасность, притихли и старались не показываться лишний раз на виду.
На четвертый день я уже решил пожертвовать ими, когда на горизонте появился датский корабль, шедший рейсом в Швецию.
Все мы были спасены и все могли вдоволь наесться в камбузе у кока. Я думаю, что съел зараз не меньше пяти тарелок лукового супа, и не знаю уж сколько порций жареного мяса, а им досталась головка сыру и полдюжины отменных сухарей.
Всю дорогу от нечего делать я дрессировал своих зверюшек, и когда высадился в порту, они были дрессированнее собак, а привязались ко мне так, что даже спали у меня под подушкой. Я бы ни за что не расстался с ними и дальше, но денег не было ни гроша, и я не смог устоять перед десятью гинеями, предложенными мне за них одним эксцентричным англичанином. Но, клянусь, в жизни своей я не испытывал подобного отчаяния, как в тот момент, когда прощался с моими товарищами по несчастью. Я чувствовал, как сердце разрывается у меня в груди, и слезы наворачиваются на глаза — это у меня-то, который никогда в своей жизни не плакал!
Звучный хохот покрыл эти последние слова старого боцмана. Даже капитан смеялся, глядя на горестное лицо папаши Катрама.
— А как же норвежцы? — спросили мы.
— Бог хотел наказать их, наверное. Скорее всего, они утонули.
Устало кряхтя, папаша Катрам поднялся, швырнул за борт окурок погасшей сигары и удалился бочком на своих кривоватых ногах, сказав:
— До завтра, если не привяжется какая-нибудь хворь.
И с этими словами он исчез в трюме.
СИРЕНЫ
Ровно в восемь папаша Катрам был на своем месте, готовый к новому рассказу.
Мы всматривались в его пергаментное лицо, стараясь угадать, что это будет за история, но наши попытки ни к чему не привели — лицо его было непроницаемо. Мы только заметили, что он как будто бы нервничал: то и дело вынимал изо рта свою трубку и совал в нее палец, хотя дымила она лучше обычного.
Искал ли он новую тему или старые мозги его плохо шевелились, но он долго не начинал, сосредоточенно ковыряясь в своей трубке, и лишь после того как он выпил пару стаканчиков, лицо его оживилось.
— Я верю и не верю, — начал он.
— Ого!.. — воскликнул капитан. — Папаша Катрам понемногу становится скептиком.
— Нет, — веско ответил боцман. — Но то, что я собираюсь сегодня рассказать, внушает мне некоторые сомнения. Я не могу утверждать это с полной уверенностью.
— Аргумент важный! — воскликнул капитан. — Речь пойдет о каком-то новом чудовище?
— Не то чтобы о чудовище, — ответил моряк серьезно. — Скорее, о какой-то призрачной женщине.
— Ого!.. — вырвалось разом из многих уст, и было от чего. Подумать только, боцман Катрам, этот медведище, который, едва завидя женщину, спасался бегством, словно перед ним дьявол, уделял внимание слабому полу.
— Гром и молния! — воскликнул капитан. — Не иначе, папаша Катрам собрался помирать.
— Рассказывай, рассказывай! — возбужденно закричали все.
— Ну так вот, — начал боцман, — речь пойдет о сиренах.
Громкий смех последовал за этим объявлением… Хохотал капитан, широко разевая рты, хохотали матросы, и даже юнги держались за бока.
2
"Пипа» по-итальянски — курительная трубка.