Изменить стиль страницы

Канкрин был едва ли не первый министр из лиц, не принадлежащих к высшим кругам русского общества. Зависть чиновническая, оскорбление барской спеси и злоба большой родни Гурьева, которого он заменил, — все это соединило свой яд, чтобы вредить Канкрину или по крайней мере раздражать его, а он шел между ними спокойно и твердо, как ньюфаундленд между шавками. Строганов, Александр Григорьевич, вздумал сконфузить его, сказав ему в Государственном совете, что он должен знать такие-то дела, потому что был, кажется, бухгалтером у Перетца. «Да, я был и бухгалтером, и секретарем бывал, и много перебывал, но дураком никогда не бывал».

Служа у Канкрина, я видел в первый раз Воронцова, Сперанского, Новосильцова, маркиза Паулуччи. Воронцов — вельможа всеми приемами — производил очень выгодное впечатление; впоследствии сарказмы Пушкина туманили его репутацию, но я продолжал верить в его аристократическую натуру и не верить Пушкину, тем более что князь Меншиков отзывался о нравственных качествах Пушкина очень недоброжелательно и, как кажется, считал его зачинщиком и шпионом-провокатором. Но когда Воронцов поехал к Позену на дачу поздравить его с днем рождения, я поневоле должен был разделить мнение о Воронцове, господствовавшее в общественной молве. Под конец воронцовские мелкие интриги, нахальное лицеприятие и даже ложь уронили его совершенно в моем мнении, и я остаюсь при том, что он был дрянной человек.

Сперанский, довольно высокого роста, с маленькой головой, худощавый, нагнутый вперед, лысый, с сединами, бледный, или, вернее, тускло-белый, с розовыми кружками на щеках, как у чахоточных, редко-рябоватый, с тонкими чертами лица и хитрыми глазами — чистый тип поповича в совершеннейшем виде или начальника иезуитов. Я на него смотрел с любопытством, потому что о нем говорила вся Россия. Демократ по рождению, однако не такой неистовый, как Милютины. Князь Меншиков показывал мне копию с письма Сперанского к императору Александру Павловичу, спрашивавшему его мнение об освобождении крестьян. В этом письме он высказывал, что как ни желательно освобождение, надобно подумать о замене помещичьей власти другою полицейскою властью, и что в настоящее время наша земская полиция не на том уровне, чтобы можно было поручить ей руководство двадцатью миллионами людей. Впрочем, когда его возвели в графское достоинство, он написал на карете своей семь раз свой новый герб, по одному на каждой стенке сбоку и один сзади. Чуть ли не было их и на суконных полах козел, по тогдашней моде; но помню ясно изображения мантий, в большом и малом виде, вроде предметов, отражающихся в граненом стекле.

О нем писать нечего; есть даже печатные его биографии. И современники, и печать признали в нем очень тонкого человека, но, как говорится, «на всякую старуху бывает проруха», — и Сперанский опростоволосился, если верить рассказам Лубяновского. Я им верю, — Лубяновский очень умный и серьезный человек, и рассказывал через 25 лет по смерти Сперанского, его друга, следовательно, не имел надобности говорить по расчету. Сперанский с ним часто советовался.

Перед возвращением его из Сибири государь Александр Павлович написал ему длинное письмо, в котором говорил ему много любезностей, и между строк извинялся, что удалил его. Сперанский видел в этом письме раскаяние, которому недоставало только некоторых пояснений, чтобы быть полным. Проезжая, кажется, через Пензу, где Лубяновский был губернатором, Сперанский показал ему государево письмо и сообщил, что государь, очевидно, вызывает его на объяснения. «Нет, — отвечал Лубяновский, — если б государь желал объяснений, он бы не писал того, что написано, а ограничился бы словом «приезжай!». Если же он решился ввериться бумаге, — он принес это в жертву, повинился для того, чтобы уже не возвращаться к этому предмету». Может быть, Сперанский и послушался в ту минуту друга, но когда приехал во дворец и государь обнял его с чувством, Сперанский стал объясняться о прошедшем. Государь прервал его на третьем слове, заговорил о другом, скоро отпустил его и более никогда не принимал.

Странно, что люди, пробывшие всю жизнь при дворе, так грубо ошибаются. Когда государь, после вторичного принятия в службу И. Г. Бибикова, хлопотавшего уже о новом назначении, осыпал его любезностями на бале, Бибиков и жена его стали с часу на час ожидать указа. Бибиков полагал, что его сделают начальником штаба наместника Царства Польского. Варвара Петровна утверждала, что муж будет новороссийским генерал-губернатором. Я сказал ей на это: «Если бы государь хотел дать большое место Илье Гавриловичу, незачем было бы награждать его ласками; эти ласки, очевидно, имели целью компенсацию; они — эквивалент, и я готов держать пари, что Илья Григорьевич не получит места». Время показало, что я был прав. Да не только Бибиков — и князь Меншиков делал осечки.

Маркиз Паулуччи. Действия его по званию генерал-губернатора прибалтийских губерний известны; там сохранилась до сих пор память о его полезном управлении. Заботливый отец, но грубый. Это его характеристика. Среднего роста, в глазах какой-то недостаток, которого я не мог разглядеть; косой ли, подслеповатый или кривой, — не знаю. Эполеты всегда грязные. Приезжал он, вероятно, за деньгами для своих губерний. Кажется, тут попадала коса на камень; беседы его с Канкриным оканчивались нередко громким обоюдным криком.

Мне рассказывали случай столкновения его с великим князем Константином Павловичем… Великий князь проезжал через Ригу. Маркиз Паулуччи, желая оказать ему уважение, выехал к нему навстречу в мундире, но не в полной форме, то есть не в ботфортах и без шарфа, и подал ему рапорт. Великий князь, протягивая руку для принятия рапорта, спросил, отчего он не в шарфе. Маркиз тотчас отодвинул рапорт от руки великого князя, сказав: «Виноват, ваше высочество», и, всунув рапорт в шляпу, протянул ему руку с французским приветствием: «А как вы поживаете?»

Воображаю сцену, какую он должен был сделать по случаю приема лорда Росселя, как Греч мне пересказывал. Лорд Россель прибыл на корабле в Ригу; он был тогда в министерстве Secretary of Government, что-то вроде нашего государственного секретаря. Когда он вошел в таможню для досмотра и предъявления паспорта, таможенные чиновники, приняв путешественника за губернского секретаря по буквальному переводу, не поторопились выйти, доигрывая, может быть, партию в преферанс. Россель начал шуметь, а чиновники, считая незаконным, что губернский секретарь осмелился порицать их, может быть, титулярных советников, велели его арестовать. Между тем маркиз Паулуччи узнал, что прибыло судно, привезшее лорда Росселя, поехал навстречу и нашел высокого путешественника чуть не в арестантской. Сенковский заимствовал из этого приключения эпизод для своего фантастического путешествия барона Брамбеуса, где недоразумение подобного рода привело к противоположным последствиям. Русский губернский секретарь приехал в Константинополь; там перевели чин его на турецкий язык по этимологическому смыслу слов, и вышло, что это был соучастник тайн всеобщего благополучия и, как столь великий муж, удостоен был торжественного приема.

Случай, рассказанный о лорде Росселе, не представляет ничего невероятного. Наши чиновники и до сих пор трактуют публику с необыкновенною грубостью, — с тою только разницею, что теперь диагнозы лучше: тогда было больше наивности и потому недоразумения случались чаще.

У всех еще было в памяти приключение, случившееся с министром финансов Голубцовым. Он шел по Фонтанке; государь, встретив его, остановился, чтобы сказать ему несколько приветливых слов. Едва государь отошел от него шагов на сто, выскакивает из-за угла квартальный надзиратель и грубо спрашивает Голубцова, как он смел остановить государя. Голубцов отвечал, что он не останавливал государя, однако блюститель порядка велел идти ему в полицию для допроса. «Кто ты такой?» — был первый вопрос. Ответ: «Министр финансов!» Затем трагикомическая сцена, которую можно себе представить.