Изменить стиль страницы

— И ловок же ты, Иваныч! Ничего не поделаешь, бери на цугундер!

Но егерь глядел мимо Дедка на шалашик, словно ждал, что оттуда появится кто-то другой.

— Ружье отымешь? — деловито спросил Дедок.

Он представил себе, как вернется на берег под конвоем Петра Иваныча, как более осторожные охотники встретят его сочувственными и почтительными шутками: вон, мол, какую штуку удрал отчаянный старик! Как будет он ругать старухе свирепость нынешнего начальства, и старуха скажет: когда только ты угомонишься, дед! Но егерь поднял весло, уперся в илистое дно и стал заворачивать нос челнока.

— Куда же ты, Иваныч? — испуганно сказал Дедок. — Я ж понимаю, закон для всех одинаков. Нешто я против…

Но Иваныч с тем же хмурым и равнодушным видом разворачивал челнок против волны. Дедок замельтешил, попытался поймать ускользающий нос егерского челнока, протягивал Иванычу свою старую «ижевку».

— Да как же так, Иваныч? — говорил он умоляюще. — Ведь ты на службе, твое дело — закон блюсти. Нешто можно браконьерам потакать?

— Да уж сиди себе… — проговорил егерь и с насмешкой добавил: — Браконьер!..

Сильно оттолкнувшись веслом, он сразу проложил между собой и Дедком широкую полосу потемневшей, сизо курящейся воды.

Дедок собрал скользкие чучела, покидал их на дно лодки и медленно тронулся в обратный путь. Когда он подплыл к пристани, совсем стемнело, охотники были заняты приготовлением к ночлегу, и его появление осталось незамеченным.

Следом за другими Дедок направился к темному, грузному и высокому, как гора, стогу сена, шагах в тридцати от берега. Оступившись в мягкую, влажную яму, невидимую за осокой, потом споткнувшись о торфяной бугор и совсем было увязнув в топкой жижице за бугром, Дедок добрался до стога, обцапанного понизу охотниками, и, широко разведя руки, обхватил колкую, душно и остро пахнувшую боковину стога. Теперь свести поближе руки, с силой откинуться назад, и в руках у тебя будет охапка величиной с малую копенку. Дедок посилился, просунул руки сперва по локти, затем по плечи, так что в нос и в бороду полезли полые, колючие ости, и рванулся назад. Сено отозвалось на его движения слабым, таинственным шорохом и вдруг дернуло Дедка на себя, лицом в колючую сушь. Он снова попытался оторваться от стога, и снова стог оказался сильнее и притянул его к себе. Дедок высвободил руки, отдышался и стал помаленьку нащипывать сенца. «Ну, вот и хватит», — сказал себе Дедок, хорошо зная, что сена этого достанет едва под зад подложить и спать будет жестко и холодно.

На берегу было темно, с безлунного неба в мутной наволочи кружащих, реющих, легких, как дым, туч едва проникал подслеповатый свет чуть приметных звезд, но когда Дедок шагнул в челнок, ему показалось, будто он из дня вошел в ночь — такая тут, под уступом берега, царила темень. Действуя на ощупь, он сдвинул с головы мешок с чучелами, устлал дно челнока тонким слоем сена и неловко, мешая самому себе негибким, окостеневшим телом, улегся навзничь в узком пространстве.

Охотники не спали, слышался тихий разговор, незлобивая ругань, смех. Словно небывалые красные светляки, тлели огоньки папирос. Дедок лежал, чувствуя, что и здесь ему не уснуть, как не спалось на печи.

— Дедок, а Дедок!.. — услышал он голос Колечки. — Какая завтра будет погода? Ты, говорят, живой барометр.

Обрадованный, что в нем оказалась надобность, Дедок прислушался к ногам, гудевшим, как телеграфные столбы, когда приложишь к ним ухо, ощупал скользко-гладкий, будто обмыленный, борт челнока и поглядел на высокое, мутное небо с почти погасшими звездами.

— Пасмурно, с ветерком, после развиднеется.

— Ну, это и я так могу! — засмеялся Колечка, смех его замер в темноте.

Затем очень громко Анатолий Иванович спросил:

— Дедок, разбудишь утром?

— Разбужу, милый, разбужу…

Ночь прошла ни быстро, ни медленно, как проходили все его бессонные ночи. Пожалуй, она показалась Дедку даже короче, чем ночь на печке. Менялось небо, то задергиваясь глухой чернотой, то выбрасывая пучки звезд, что-то булькало и плескалось в воде — не то щука, не то ондатра, — то вдруг начало накрапывать, но поднялся ветер и смел в сторону так и не разошедшийся дождик. Разная жизнь шла в темноте, и Дедок чувствовал свою скудеющую жизнь, свое дыхание рядом с дыханием мира, и его удивило, почему в предутреннюю, самую темную пору, когда ночь словно расходует до конца весь запас тьмы, перед тем как начать отступление, на борт челнока, такой же черный, как ночь, и все же видимый слабым мерцающим контуром, присел его погибший сын. Дедок долго смотрел на него, затем спросил одними губами.

— Зачем ты тут?..

Сын не отвечал, молча и упрямо маячил он перед глазами отца, словно хотел напомнить о чем-то, но Дедок не хотел его понимать, сейчас он был живой с живыми и отвергал то, что нес с собой этот пришелец. Сын исчез, когда в темноте обрисовались деревья, стог сена и верхушки шеста.

Ветра не было, но казалось, весь воздух мелко дрожит в студеном ознобе; по закраинам берега молочно засветилась тонюсенькая корочка льда, недвижная вода у бортов челнока была подернута игольчатой пленкой.

— Подъем, братцы!.. — слабым голосом крикнул Дедок.

Как ни тих был его дрожащий голос, он вспугнул чуткий сон охотников. Над бортом ближайшего челнока возникла всклокоченная голова Василия; за ним поднялся и тут же стал скручивать папироску Анатолий Иванович; вскочил, ошалело поводя косыми глазами, Валька.

Дедок опустил весло в воду — разверзлась узкая черная щель, челнок отошел от берега.

Утро наступило без зари, тучи заволакивали небо. Свет не изливался с востока, а равномерно и тускло творился всем простором. Работа веслом не разогрела Дедка, и когда он вынул из корзинки подсадную, она забилась в его окоченевших руках. Дедок испугался, как бы не скинула она ногавку и не улетела к своим диким родичам. Жесткие крылья подсадной били Дедка по лицу, по глазам, а он оглаживал ей спинку, гибкую шейку и тихо посмеивался, чтобы не признаться в своей слабости перед этим жалким бунтом. Наконец ему удалось укрепить манжетку на ее лапке, он с облегчением разжал руки. Подсадная упала на воду, рванулась вперед и ввысь, но грузило, стремительно и бесшумно уйдя на дно, привязало ее к месту. Она закричала высоким и резким голосом раз-другой и, успокоившись, зарыла клюв в грудные перья.

И снова Дедок в шалаше. Покачивались чучела, медленно поворачиваясь вокруг своей оси; шелестели метелки камышей, тонко и сухо йогу живали хлыстики ситы; влагой подернулся невидящий взгляд Дедка — он спал с открытыми глазами, сморенный усталостью, убаюканный однообразной песней озера. Он не слышал пальбы охотников, шума крыльев налетающих и пролетающих стай, короткого плеска подсаживающихся к его утке и к чучелам крякв, шилохвостей, чирков. Когда он проснулся, солнце высоко стояло на небе, очистившемся от туч, и вода рябисто сверкала, словно чьи-то незримые пальцы без устали пересыпали пригоршни золотых монет.

«Похоже, я маленько вздремнул, — сказал себе Дедок, отгоняя страшную мысль, что проспал лучший охотничий час. — Ну да ничего, без добычи не останусь…»

Смотреть на воду, в сверкающем, утомительном блеске которой однообразно и мертво покачивались чучела, вскоре не стало сил. Дедок отвел натужные глаза и увидел неподалеку от себя, в сите, словно бы намыв грязи, а на нем холмик, или колпачок из всякого озерного мусора. Это был домик ондатры, загодя утепляемый ею к зиме. Дедок перевидел их сотни на своем веку, но сейчас он с новым интересом пригляделся к нехитрому строению.

На глазах Дедка столько раз обновлялась умершая жизнь природы, что он никогда не думал о смерти как о конце. Чувство: я исчезну без следа, меня не будет — было чуждо его душе. Он не то чтобы верил, а допускал, что умерший человек возрождается в каком-либо животном, а то, в свою очередь, в более мелкой твари, и так до тех пор, пока дело не сведется к незримо мелкому существу, которое уже останется навсегда. Он и сам не мог бы сказать, откуда взялась у него такая странная мысль, но она нравилась ему, казалась убедительной, и он не хотел с ней расставаться. Но это вовсе не примирило его с тем, что называют смертью. Человеческое обличье — самая лучшая, самая достойная пора этой бессмертной жизни. Дальше все будет хуже, мельче, ничтожней, хотя, наверное, каждый вид существования не лишен своих радостен. Но сейчас, чувствуя, как износил он свой человеческий образ, Дедок ничего не имел против того, чтобы заново зажить в шкуре молодой, крепкой ондатры. Дедок больше всего в жизни ценил жилье, дом, кров. Он родился в избе, похожей на старый лапоть, с сопревшей, скошенной на один бок соломенной крышей и земляным полом. В этой избе он рос и вырос, а когда отец выделил его после женитьбы, Дедок построил себе домишко получше, с деревянным полом и большим окном, хотя опять же под соломой. Дальше, работая бригадиром колхозных плотников, он еще трижды ставил себе новый дом, пока не поставил нынешний, добротный, под железом.