Изменить стиль страницы

Мучительно захотелось назад, к Нюшке. Вот она сидит совсем рядом, а не достать! Тянет голову кверху, чтобы не проронить ни одного судьихиного слова, и глаза у нее большие и жалкие, а вокруг них лицо словно провалилось. Они прожили вместе без малого четверть века, и, кроме года войны, видели друг дружку каждый день и каждую ночь. И он не хочет, не может пятнадцать дней и пятнадцать ночей обходиться без Нюшки. У него никогда никого не было, кроме нее, он даже помыслить не мог о других женщинах, хоть похвалялся в мужской компании не хуже приятелей, но стоило ему только представить себя с другой женщиной, как к горлу подкатывала рвота. Если б хоть он мог сидеть рядом с ней, держать ее за руку, слышать родной запах и подготавливать себя к возможной разлуке, все бы еще ничего. Но его оторвали от Нюшки слишком внезапно, он не был к этому подготовлен и потому одурел. Он словно погрузился в слуховой туман, самые простые слова не достигали его слуха. «Что?», «Чего?» — то и дело переспрашивал он судьиху.

— Ишь, придуряется! — послышался из зала чей-то восхищенный голос.

Но Петрищев и не думал придуряться. Он падал, падал в бездонную черноту и ничего не ощущал, кроме ужаса падения, в ушах его стояли свист и шорох, и, нисколько не прибавляя к его страху, доносились до него порой вопросы судьихи и заседателей: морщинистого майора-отставника и красивого, седеющего директора фабрики кинопленки, речь прокурора, перечислившего все его прошлые и нынешние грехи и потребовавшего трех лет лишения свободы, бессвязное выступление защитника, вспомнившего зачем-то его отца-алкоголика, похвальные грамоты за работу, стеклянный глаз и даже то, что он окончил всего три класса школы, словом, осрамившего его хуже некуда.

— Суд удаляется на совещание! — объявила судьиха.

Петрищев достал из кармана чистый носовой платок, утер лицо, шею и за ушами. Платок стал мокрым, хоть выжимай…

Народные заседатели следом за судьей прошли в совещательную комнату. Суд располагался на первом — вровень с землей — этаже старинного торгового здания. Запах дезинфекции не мог совсем приглушить прежний сладко-тошный аромат хранившихся здесь колониальных товаров. Совещательная комната глядела окнами на тихий задний дворик, и в распахнутые окна широко входил чистый запах весны. Это так обрадовало директора фабрики кинопленки Кметя, что он сказал не совсем уместным, радостно-легкомысленным голосом:

— Ну и речугу толкнул защитник! Выходит, если у тебя отец алкоголик, а сам ты недоучка, но работяга, то можешь браконьерить, сколько душе угодно!

Судья никак не отозвалась. Она достала из сумочки сигарету, нетерпеливо, ломая спички, прикурила и жадно, так, что раздулись тонкие ноздри, затянулась. Кметь обиделся. Эта девчонка слишком много себе позволяет. Начать с того, что она пришла в суд с опозданием на полчаса и даже не сочла нужным как-то объясниться. После Кметь слышал, как она шепнула секретарше; «Ну, Люське, слава богу, лучше!» — значит, навещала больную подружку в служебное время. Кой черт согласился он баллотироваться в народные заседатели? Не хватало ему, что ли, выборных должностей? Но тогда как-то не думалось об этом, льстило доверие людей и то, что на всех углах будет висеть его биография с портретом, вот он и согласился.

Ему долго удавалось отлынивать от участия в судебных заседаниях — он был директором самого крупного в городе предприятия, благодаря которому старинный, запущенный городок перешел в новый, более высокий разряд. Но все-таки его допекли, и вот сегодня он с утра томился в душном, вонючем зале заседаний, слушая чепуховые, ничтожные дела: развод, квартирная склока, грошовый иск одного учреждения к другому и, наконец, эта браконьерская история. И ко всему еще он должен терпеть доходящую до вызова сухость, небрежность и высокомерие девчонки с тонкими подкрашенными губами и обесцвеченными перекисью волосами. Кметь чувствовал, что антипатичен ей, и не мог понять почему. Он привык правиться женщинам и вел себя как человек, который нравится: свободно, широко, добродушно, чуть по-мальчишески. Но с ней он все время будто ударялся об острые углы. Ладно, сейчас они вынесут решение по этому делу, и он навсегда расстанется с тонкогубой злючкой.

— Я не понял, обвинитель просил три года, конечно, условно? — послышался скрипучий голос майора в отставке.

— Нет! — резко сказала судья и стала тыкать окурок в тарелку под графином с водой. — Речь шла о вполне реальном сроке.

— Три года!.. — отставной майор покрутил головой. — Это что же — показательный процесс?..

— Если хотите — да! — Судья закурила новую сигарету. — Вы разве не видели — в зале полно корреспондентов из области. Делу Петрищева решили дать широкую огласку, чтоб браконьеры поняли: их безнаказанности пришел конец.

— Ну и правильно! — вдруг вскричал майор, и его дубленная солнцем шея в крупных темных порах грозно побагровела. — До кой поры терпеть погубителей природы! Особенно таких, как этот рецидивист. У него восемь приводов, а мы все цацкаемся, жалеем. Сейчас он кулаки в ход пустил, а в следующий раз ножом пырнет — почему же нет, коли все с рук сходит?

То, что говорил майор, было справедливо, но в душе Кметя вызывало протест. Майор, сам заядлый рыболов, охотник, грибник и ягодник, соблюдал промысловые законы так же свято, как прежде устав пехотной службы. И все же его бурная деятельность в природе отдавала чем-то нечистым. Ни поэзии, ни бескорыстия досуга не было в его общении с озерами, реками, лесами и полями — голая утилитарность, жадное приобретательство гнали его из города на природу. Однажды он затащил Кметя к себе и в крещенские морозы доставил удовольствие отведать жареных белых грибков. Отставной майор сумел трапезе придать какой-то мистический оттенок. Нехитрое чудо хранения грибов он возводил в некий символ, в высокий смысл человеческого бытия. Он рассуждал о домашнем консервировании ягод и фруктов, солении грибов и огурцов, вялении и копчении рыбы с жутковатым вдохновением пророка. Рассказывал о своих знакомых неправдоподобные истории: к каким уловкам и хитростям прибегали они, чтобы полакомиться его зимними грибами или маринованной уклейкой.

Вот и сейчас его гневный пафос не был выражением здоровых чувств сострадающего родной природе человека, в нем была кулацкая злость, что-то слишком личное, от кармана и брюха идущее.

Подсудимый не понравился Кметю, было в нем что-то звероватое, тупое и вместе хитрое. Он, конечно, притворялся, играл в придурка, откровенно бил на жалость. А мужик, видать, ушлый, прошедший огонь и воду, да и браконьер заматерелый. Такой не раскается, только станет осторожнее, увертливей. И в самом деле, страшный урон чинят природе эти фальшивые простецы, лишенные нравственного закона в душе. Но три года заключения — не слишком ли?..

— Так, ваше мнение ясно, — услышал Кметь голос судьи. — А что скажет второй заседатель?

Даже по фамилии избегает называть!.. Кметь взглянул на судью, она нервно покусывала тонкие губы. Внезапно Кметь усомнился, что видимая неприязнь судьи к нему искренна. Судья была молода, самолюбива и под маской напускной твердости не уверена в себе. Кметь же, такой видный работник и мужчина хоть куда, вряд ли мог оставить ее равнодушной. Видно, боится насмешки, равно как и покровительственного одобрения, вот и воздвигла между собой и Кметем этот барьер искусственной холодности. И еще Кметь обнаружил, к своему большому удивлению, что судья, проведшая заседание с четкостью прямо-таки беспощадной, исключающей какие бы то ни было лазейки, не хочет, чтобы суровый приговор был утвержден. Она жалеет этого одноглазого хищника, которому предстоит первому расплатиться за огромную вину местных жителей перед миром рыб, зверей, птиц. Она хочет смягчения участи Петрищева, хотя областной суд наверняка завернет ей дело, а она, как слышал Кметь, больше всего гордилась тем, что ей не возвращают дел на пересмотр.

Чувство долга, живое гражданственное чувство восстало в Кмете против незаконных поблажек. Он поможет этой трудной молодой женщине против нее самой. Он поможет краю, который давно уже считал своим, родным, против петрищевых всех видов и мастей.