Изменить стиль страницы

— Ну, все в сборе? — торопливо спросил он. — Поехали!

— Николая Ивановича нету, — сказал Пыжиков.

— Он на почту звонит, — сообщил Чугуев.

— Вот те раз! — огорчился Обросов. — Меня же торопил, а сам не готов… Петрович, слышь, я выбил из Колтыпина еще шесть грузовиков.

— Ну да! Как же ты ухитрился?

— Сам не знаю. Наверное, с испуга, что он мне охоту сорвет. Айда за Тютчевым!

Обросов и Пыжиков скрылись в палисаднике. Впервые Чугуев подумал о руководящих районных людях как о мучениках. Простой выезд на охоту вон как трудно организовать, а разве сравнить такую малость с уборочной и другими крупными кампаниями? Сколько там противоборствующих стремлений надо преодолеть, осилить, поди, и равнодушие, слабость, нерадивость и прочий человеческий разброд.

Захлопнув капот, Михаил Афанасьевич тоже куда-то отлучился. Чугуев не заметил его ухода. Он опять остался один, но прежнего счастья не испытал. Хотелось ехать. Ребята Пыжикова по-прежнему резались в футбол. Теперь гад-позорник стоял в воротах, а команду его представлял великовозрастный парень в модных, расклешенных брюках, нейлоновой рубашке и шиповках, заменявших бутсы. Против них играла вся остальная мелюзга. Взрослый парень успеха не имел, ему мешали шипы, глубоко уходившие в мягкую землю. Он то и дело оступался, спотыкался, застревал и не мог пробиться к вражеским воротам. Противник нажимал. Но белобрысый финтер, сочетая в себе Гарринчу с Яшиным, в самоотверженных бросках брал все мячи.

Из соседнего дома показалась смуглая девушка в короткой юбке и стала возле калитки, сплетя длинные, шоколадные, изрезанные травой ноги. Парень в шиповках принялся так выламываться, что тяжело было смотреть. То он как угорелый метался по полю, то требовал остановить игру и с озабоченным видом изучал утыканную шипами подметку, то делал вид, что ему нанесли травму, и, завернув брючину, проверял целость лодыжки. Но смуглая девушка равнодушно повернулась и ушла домой. Парень мгновенно утратил интерес к игре. Со злобой ударив по мячу и отправив его далеко за пределы поля, он понуро побрел прочь, цепляя землю шипами.

Послышались знакомые голоса. Редактор убеждал секретаря:

— Возьми трубочку, Евгений Никандрыч, вдруг срочное дело!

— А ты передай: ничего срочнее охоты сейчас нету. Суббота!

Из калитки вышли Обросов и Пыжиков.

— Мы двинулись, — сказал секретарь Чугуеву. — Догоняйте.

Они уселись в «газик» и скрылись в облаке пыли.

Наконец-то явился Тютчев, но выезд задержался. Водитель отсутствовал. Михаил Афанасьевич заставил себя ждать еще четверть часа.

— Куда вы запропастились? — жалобно спросил Чугуев, когда тот наконец появился.

— А я там стоял, — словно это что-то объясняло, ответил Михаил Афанасьевич, не спеша забрался в машину и включил зажигание.

— Неужели мы вправду едем? — не поверил Чугуев.

— А у нас всегда так, — спокойно заметил Тютчев. — Сегодня еще — слава богу!

При выезде из города они увидели, что вездеход свернул с шоссе и двинулся почти неразличимой в траве дорогой по-над рекой. Михаил Афанасьевич хотел повернуть за ним следом, но Тютчев остановил его.

— Я скажу, где поворачивать. Там не проехать.

Колеса запрыгали по булыжному шоссе, затем громыхнули досками деревянного моста и блаженно заскользили по гладкому асфальту.

День выдался на славу — светлый, сухой, синий. Легкий юго-восточный ветер колыхал ветви берез, срывая с них первые желтые листья. К вечеру ветер усилится, погонит на озере волну, и утки не станут засиживаться на чистом, быстрее и дружнее потянут к местам кормежки. На вечерней зорьке хорошо ясное небо. Солнце уже село, а оно еще долго алеет, и так отчетливо черны силуэты летящих уток на притухающей алости. И видишь, как падает подстреленная птица. Лишь у самой воды, слившись с тьмой, она исчезает, но ты уже заприметил место падения и без труда находишь ее с фонариком в камыше или под берегом. А вот на утренней зорьке хорошо, когда пасмурно, под низким сырым пологом и утка ходит низко, не в дразнящей недосягаемости, как то бывает при чистом небе. Август нынче переменчив, может, к завтрашнему утру нагонит облака.

— Алексей Борисыч, — послышался вежливый голос Тютчева. — Почему вы о нашем крае больше не пишете?

Чугуеву было приятно, что Тютчев заговорил об этом. Его мшарские очерки и рассказы, составившие уже не одну книгу, нравились читателям. Но всего менее взыскан был он добрыми отзывами читателей того края, который так усердно воспевал. По чести, кроме грубоватых шуток Василия Васильевича да необидных насмешек односельчан егеря, Чугуев вообще не слышал никаких отзывов от мшарцев. Ему, случалось, писали даже с Дальнего Востока и Урала, звали в гости, обещая охоту не хуже мшарской и впечатлений побольше. И он с грустью решил про себя, что людям, о которых ты пишешь, вообще нельзя угодить. Прототипу твоего героя, видимо, всегда кажется, что его в чем-то обобрали, изобразили беднее, хуже, чем он есть на самом деле, а главное — неточно. Оказывается, при всей внешней скромности, стыдливости, нежелании стать героем литературного произведения человек гораздо более высокого о себе мнения, чем можно вообразить. Если ты превозносишь до небес его главные достоинства, он будет недоволен, что менее заметные качества, чем недюжинный ум, смелость, гражданственность, самоотверженность, бескорыстное служение высшим идеалам, не попали в сферу твоего внимания. Ты забыл, какой он славный муж, любящий отец, преданный сын и чудесный дядя своему племяннику. Ты не разглядел в нем коллекционера спичечных коробков, острослова, незаменимого в компании запевалы, не понял, что в нем погиб талант музыканта, актера, поэта, изобретателя, спортсмена. Ты не уделил должного внимания его школьным годам, родителям, учителям, службе в армии, увлечению гантелями, стрельбой из лука или магнитофонными записями. Оказывается, для человека безмерно важна в себе каждая малость, коль его выводят на всеобщее обозрение. Быть может, это вовсе не смешно, а справедливо: человеку легче примириться с безвестностью, забвением, чем с неполным или неточным изображением его перед современниками. Наверное, роль тут играет и другое: ревность прототипов к той славе и доходу, который ты «с него имел». Чугуев хорошо помнил, как по выходе первого мшарского сборника рассказов брат Василия Васильевича повертел в руках книжицу и вдруг сказал с недобрым смешком: «А подходяще ты на Мшаре нашей заработал. Книжонка полтинник стоит, и тираж у ней сто тысяч, стало быть, пятьдесят косых в кармане!» Ошеломленный таким подсчетом авторского гонорара, Чугуев не нашелся, что сказать. Зато жена Василия Васильевича, тихая, степенная женщина, повернула от печи пунцовое лицо и высказалась: «Надо Ваську благодарить, он же Лексея Борисыча поводырь». — «Молчи уж!» — осадил ее муж. «Чего молчать-то? Тебя вона со всех сторон описали, а чего ты с энтова имел?» Тут егерь отругал ее уже не на шутку. «Да нешто я чего говорю? — оправдывалась супруга. — Просто к слову пришлось».

Разговор оставил дурной осадок в душе Чугуева, и впоследствии он с недобрым чувством отмечал про себя шутливые, но уже не казавшиеся безобидными замечания Василия Васильевича в таком роде: «Нет, не стану я тебе говорить, — опять чего напишешь» или «Эй, браток, навесь замок на роток, не то Борисыч обратно нас изобразит!» Будто и в самом деле они даром тратили на него ценный материал охотничьих и деревенских историй, побасенок, шуток, речений да и простой болтовни. И с какой готовностью высмеивали они каждый его промах, ошибку в описании мшарских достопримечательностей! Одобренный критиками певец Мшары чувствовал себя неуютно среди своих героев. И даже некоторые вполне реальные выгоды, которые получили односельчане Василия Васильевича от его писаний, к примеру, — электрический свет, — не снискали ему признания мшарских старожилов.

И вот коренной местный житель, к тому же литератор, а стало быть, человек, способный особенно чутко уловить любую фальшь, неправду и неточность в изображении хорошо знакомой жизни, так добро и сочувственно спросил о его мшарских писаниях.